Оголошення

Згорнути
Немає анонсів.

Охотничьи рассказы михаила Коломыченко

Згорнути
X
  • Фільтрувати
  • Час
  • Показати
Clear All
Нові повідомлення
  • #16

    Повідомлення від Алексей Конев Переглянути повідомлення
    А на горной охоте это где?
    Вот...

    http://hunterland.com.ua/showthread....-Горная-.

    Кометар

    • #17

      ПЕТРОВ ДЕНЬ

      Макушка лета. Зной. Я сижу в прохладе самого лучшего места на Земле - в кабинете моего деда. В нашем флигеле. Сижу на старом кожаном диване. Рука лежит на холодном его волане. Смотрю в окно и через прилегающую к нему вольеру, в саду, среди пятен солнца, вижу деда, собирающего яблоки на первое вино этого года. Запах табака самосада, зерновых смесей - овса, рапса, пшеницы, репейника, щебет щеглов, коноплянок в мгновение сбрасывают всю мою память о вздыбленном городе. Савинская слобода - окраина Белгорода, семейная наша обитель.
      Дед даже яблоки собирает со вкусом - не каждое, всматривается - и тут ему интересно. И тут у деда творчество. Может сорвать с ветки или, нагнувшись, блуждая рукой, выбирает из россыпи на земле. Специально мешает несколько сортов- для аромату, для яблочного духа. Дед, как журавль, длинный, в высоко подтянутых штанах, похож на актёра Черкасова, с его сутулостью, с поднятой рамой широких плеч.

      В кабинете у деда прибрано. На столе не остывшая трубка. Пахнет воробьиной полынкой. Запах моего детства! Моя малая родина!
      В соседней светёлке, в клетке самые дорогие деду птицы- жаворонки, соловьи, славки, крапивники, корольки, реполовы. За окном в вольере птицы разные - зяблики, снегири, дрозды. И стоит мне открыть окно, убрать тюль, и многие из них прут в комнату в поисках вожделенного мучного червя. Под кроватью у деда в прихожей стоит сундук с этим замечательным продуктом Он колдует над ним по своему графику. Стоит перезвон. Я слышу зяблика, снегиря. И картины весны или занесенные снегом промозглые пейзажи возвращаются ко мне во всех подробностях.. Песня птицы . Она может возвратить день, вырвать его из небытия. Я и дед знаем об этом.
      Входя, он плотно закрывает за собой дверь. Принявшись за ароматный янтарь прошлого года, мы не удержимся – впустим и начнём кормить птиц. Они сразу заполнят нашу комнату. И то что многим будет недоступно всю жизнь, для нас будет необходимостью, нормой- видеть дроздов, поползней во всей их красе на расстоянии полуметра. И каждая птица выкажет всё своё превосходство. Это не может надоесть. И мы - созерцаем, сравниваем- угадывая повадки уже старых птиц и ещё не ушедшую суетность пойманных дедом в этом году И всё разно и всё не похоже .сколько б мне лет не было В завершение, когда вольерная братия будет выдворена восвояси, дед откроет клетку Степана-, соловья. И тот- тут же, окажется среди наших бокалов. Только не воровато беря корм из наших рук, а степенно, без всякой боязни будет участником нашего пира. Насытившись, муравьиным свежим яйцом, он будет просто сидеть с нами. И это облагородит нашу с дедом компанию, предаст ей вселенский смысл. Соловья Степана поймал я лет шесть назад. Поймал мною же сделанным лучком. В те давние 60 е- на него ушёл один метр проволоки, две пружинки от деревянных прищепок и бабкина авоська.- Знаковая советская архаика. И вот спустя годы, этим же лучком, вспомнив всю былую науку, доказав что опыт не пропиваем - я за 2 часа я поймал шесть соловьёв. Выпустив всех, самого могучего я принёс деду. Степан был размером уж точно с белобровика. Было явно сразу, что это был самец. Но птица так и не запела. И всё же она стала любимой птицей деда. Это была умная спокойная особь. Этакий индивидуум. Уже через две недели он не метался по клетке, даже когда приподнимали марлю. И купил он нас с дедом сразу тем, что мог как будто наслаждаться нашим разговором, сидя между приборов на нашем застолье. Вот так мы и сидели- в прохладном ароматном дедовом флигеле- дед, соловей Степан и я.

      С деда много не вытащишь, Ещё зимой, от бабки, по телефону, я узнал, что в январе она еле отогрела ему большой палец на ноге, но ноготь всё равно слез. Дед и не заметил, охотясь на чечёток, что отморозил его. Долгие годы эта птица минула наши места, а в эту зиму насыпало её на берёзы везде и помногу. «Обазартился старый, как мальчишка! Удивляюсь я тебе, Костя - 84 годов тебе, а ума не набираешься»,- ворчала бабка Фёкла. Да! Дед выказал уважение этой нежной, серенькой птичке с пурпурной коронкой на лобике. Она была первой из его пойманных птиц, в его, ещё довоенном детстве. Только к сумеркам опустилась стайка к манной самочке чижа и старый накрыл восемь птиц Я знаю, как дед был счастлив.
      .
      Всякому разговор наш показался бы скучным. Со стороны в нём не было никакой живости: Я узнаю, где дед ловил.какую брал снасть. Он называет место, виды птиц. Я много раз бывал там, и ещё в детстве в тех околоточках - стучало сердечко, под драповым моим пальто с хлястиком на спине, а руки сжимали верёвку тайника и молил я господа чтоб реполовы сели под него и если так случалось нёс я моему, деду, эти живые сокровища , нёс воодушевлённо и гордо все клокотало внутри и казалось птиц таких у нас никогда не было. И что важно деду моему также думалось что никогда у нас не было таких крупных и ярких коноплянок – он и называл их –северные. Под расспросы развешивал над печкой мои валенки, носки, делал чай с лимоном и, как охотника, уважал меня, и я знал это. Вкуснее тех чаёв не часто пивал я после! И уже засыпая, я снова и снова видел, как перекатываясь волнами, шла та стая по дурнишнику, как мимолётом, нежданно сыпанул край её на мой точок и, как, падая навзничь, натягивая верёвку, всеми своими жилочками, видел я подпрыгивающих под сетью птиц. Великая всепоглощающая потеха. Как полна и многолика становилась с ней жизнь

      Дед знает причину моего появления в его доме - Барклай, весы, коробки с дробью уже вынесены на середину стола. Через неделю - Петров день. Он также знает, что «камни с неба», а мы ровно через неделю будем ещё по ночи спускаться к реке .Порядок вещей незыблем –я мой дед и два наших пойнтера .в субботу в4 утра будем спускаться по огороду нашей соседки бабки Одарки. Её Валет будет провожать нашу команду до реки, идя рядом с двумя элегантными собратьями. Он даже изменит при этом свою походку с семенящей на этакую рысь, сделает умное выражение морды и будет вообще стараться соответствовать – мол, мы, деревенские, тоже понимаем… Он сядет на берегу и будет слушать скрип уключин. Наш старый Валет, наш талисман. Для него скорее осталось тайной, для чего эта команда как по писаному, когда воздух в степи становится пропитан убранным жнивьём, цветущим подсолнечником, когда зазвенят цикады, ни свет-ни заря переправляется на тот берег..Наверно он всё же как то связывал хлопки стого берега с нами ,но шли ли его размышлизмы дальше -одному богу известны.

      Лодка помнёт стебли аира и он отдаст свой, аромат. Уже подтягивая лодку, мы вдохнём снова и снова густой запах спелого лета.
      И сравняемся мы с дедом годами. Всё останется в прошлом, на том берегу. Туман еще больше усилит оторванность от внешнего мира двух человек и их близость. Уже в обед будет всё обыденнее, но в этот предрассветный час всё торжественно и величественно. Собаки подвязаны. Дюк дерёт голову, всасывая воздух луга. Я его оглаживаю. И ему торжественно. Мы одной крови. Всё, ради чего готовились – просматривались родословные, выбирались щенки, натаскивались в полях собаки, проходились в натаске десятки километров – всё ради этого дня.
      . Чтобы несуетно начать , мы пустим собак в болото, сбив оскомку, упыхав все излишки молодого взбрыка. Камыш первое средство для степенства.Взяв несколько крякв, чирков, камышниц, уже вполне гожих, собрав на краях погонышей, коростелей, пообедав в стогу, уйдём в поля. Не поспел бекас и перепел – без жиринки ещё птица. До поры не тронем мы её с дедом, не для этого я поволоку деда от луга. Я такую ему пулю лил эти пол года натаскивая Дюка. С недоверием дед относился ко всему новому не на глазах проверенному- да чтоб до седьмого колена.
      Дюк – собака не наша. И я, не сказав деду, взял щенка от югославских собак. Мне позвонили с Москвы и смутили меня возможностью взять щенка от проверенных охотничьих югославских собак, в крови которых были, в основном, итальянские производители. Дед бы категорически воспротивился тратить год жизни на незнакомую кровь, но искус был велик .В Украине о них уже шла молва. И самое главное- их видели в поле, те кому я мог довериться.. И я поехал, и взял за очень приличные деньги, черно-пегого месячного Дюка. И взяв, не раз вспомнил консерватизм деда. Собака очень отличалась от наших благонравных спокойных пойнтеров. Немного окрепнув Дюк поднял наш дом на дыбы. Вечером возвращаясь домой, я снова иснова видел взорванный уют. Дело доходило до того, что мне пришлось брать его на работу. Терпение лопалось.. Дюк абсолютно не хотел оставаться один. Но как известно время всё лечит- пришла весна.Мы стали бывать в полях и я уже не с таким страхом открывал вечером дверь моей квартиры.Всё полегоньку улеглось.
      Что за работник этот вертопрах? Челнок мы освоили с ним в апреле, достаточно быстро.Это было вбито в его генетику. Я тут же отметил его ход- плавный, накатистый, размашистый ровный. Его ход был однозначно красив.Этакий -пьвиный накат .Я уже смотрел на эту собаку.другими глазами Это уже был пристальный интерес.Скаждым новым выходом в поля росло впечатление .Ход был- люб мне.
      Первый выход по птице в один день - сразу и бесповоротно всё поставил на свои места. Перепела, коростеля насыпало на поля люцерны в самом начале мая.. а дождливые и тёплые дни выгнали её в один мах .Ипошли работы Ия ликовал. !!Я знал- в первую минуту -дед всё поймёт, увидев как плавно и ровно идёт по полю моя собака. С каким верхом она прихватывает Становится не сразу прихватив, обязательно проплыв по люцерне еще шагов двадцать. Потяжка! Великое дело! А посланный на подъём птицы, как правило, ещё растянет ожидание- поднимет перепела опять не сразу ,а уж точно метров за десять. И ни одной пустой стойки, ненужной приостановки! Всё лаконично, чётко.да с бережением !Если прихватил, значит, птица будет. Чутьё! Его величество чутьё пришло к нам! То, о чём вожделенно мечтает ,наш брат охотник- было в руках! Пришёлся иноземец!!! Слова-стиль, манера- обрели смысл, они воочию, с первой секунды его хода в поле были натурально предо мной. Я просто томился ожидая вечера. И нового праздника Ни одной похожей работы. Особенно захватывало, как он разгадывал ребус убегающего перепела. При этом я знал, что если он начал, работа будет завершена и я увижу птицу. Он, как верёвкой, привязывался к убегающей птице, и иногда вёл её метров по сто пятьдесят, приостанавливаясь по временно затаившейся птице.Вёл только верхом никогда не опускаясь до банального распутывания следа. Каждый раз это был маленький детектив. рассказанный ясным понятным языком.Всякого ,даже не сведущеего в этой охоте, языком пластики -этого его шаманства он посвящал, завораживал, не отпуская глаз. Идаже спустя месяц, разнотравье ставшее мне по пояс -не могло утаить от него птицу. Как только я перестовал слышать шелест его хода я знал- он нашёл Да! Чутьё, его величество чутьё , эта капризная и редкая гостья -удосужилось к нам .
      .Помню, как сгрёб Дюка в охапку и прочитал ему прямо в ухо «Дюк, Ты – лучшая собака всех времен и народов! Я горжусь тобой и люблю! Теперь мы с моим дедом будем стеречь твою кровь» Будь уверен- он про тебя всё поймёт.

      Солнце поднимется над нами, но роса еще долго будет холодить сапог. Мы сядем с дедом на берегу и разные птицы развеселят наши души. Болото будет как на ладони. Белым фосфором будут светиться цапли. Чирковая молодёжь разухабисто начнёт носиться над плёсами. По песчаной дорожке рядом с нами пройдёт красавец-удод и, увидев нас, монотонно растягивая крыло, слетит . Мир, понятный с малолетства, предстанет во всей его лучезарности нам с дедом. Где живёт этот удод – и это нам ведомо- в небольшом карьерчике, возле рощи молодых ольх, ,на краю колонии береговушек. Каждый год он занимает там нору, и каждый год уже в мае парочка удодов ходят там по песчаной дорожке ,возле только что зазеленевшего холодного кадмия бессмертника,гордо и осанисто покачивая головками собирая одним им ведомых насекомых. Молодые аисты,рассядуться возле, глуповато замирая и остоваясь недвижимыми Редкий чёрный аист-монах, нежданно проплывет над нами. И мы восторженно, вылупившись друг на друга, как дети, одновременно с дедом скажем: «Ты видел? Монах!». И засмеёмся – нас не разделили годы, всё лучшее, оно – вот сейчас, и оно с нами! Наше удивление и восторг этим мирозданием, его сложностью, необъяснимостью, и его простотой – живи и радуйся!

      К М.А.2011.ИЮЛЬ.
      Художественные работы на заказ http://white-liliya-art.narod.ru/

      Кометар

      • #18

        Коростель.

        На перепелиных охотах, на охотах по бекасу, по серой куропатке, по вальдшнепу в местах луговых, собака вдруг замрёт, ошеломлённо вылупится и начнёт какой то непонятный танец – нервный и горячий. Шея – гусачком, хвост – хлыстом. Бьёт носом, тараща глаза в одну точку. И ты уже и ежа начинаешь поминать не добрым словом. Но собака тронулась, пошла. Не часто она прижимает виновника сразу, обозначив его стойкой. Как правило, вам приходится поощрять собаку к более быстрым действиям. И тот поднимется, часто маша крыльями, опустив ноги, неуклюже разгоняясь. Поднимется достаточно удалившись от собаки, успев оградить себя своим уникально пронырливым ходом, свойственным, впрочем, всем пастушковым. Это – коростель В народе-дергач.
        Коростеля всегда несколько уничижали охотники. Это, скорее, бравур еще молодых моих собратьев. Называя коростеля очень обидно «вислозадым», подчеркивая его неуклюжий полет и абсолютную неспортивность стрельбы по нему, они, по сути, любят эту птицу. И всегда непохожая ни на что работа собаки по коростелю вносит новое удивление в прозрачный сентябрьский денёк. Пластика движений этой птицы уникальна, как и всё в этом мире. Коростель – великий ходок по травяным джунглям. Он просто течёт, пригибаясь, обходя, перепрыгивая, при этом, не теряя скорости. Он настолько полагается на свои ноги, что прижатый собакой в невозможную для его движения траву, не улетает, а затаивается,зная о своём медленном и неуклюжем вспорхе.И собака буквально вытаскивает его, живого и перепуганного ,с трудом пробишись к нему носом. И тут можно взять в руки и рассмотреть эту знаменитую птицу. Знаменитую, хотя бы потому, что дергач входит в ранг классических охотничьих птиц России. Знаменитую, хотя бы потому, что песня его, грела охотничью душу Некрасова в его Карабихе, Тургенева – в Спасском-Лутовиново, а Сергея Тимофеевича Аксакова – в далёких оренбургских степях, а потом в его родовом имении, знаменитом Абрамцеве. Грела до самой старости, когда мастер уже оставил ружейную охоту, слушал и лицезрел мир уже за удочкой. И что творил коростелиный бой в душе уже почти слепого мастера одному богу ведомо.
        Крупный самец коростеля от кончика клюва до хвоста – не более 25 сантиметров. Окрас самца чуть ярче, с более очерченными переходами, в основном, рыжих и бежевых тонов. Спина у весеннего коростеля цвета красно-ржавого железа. Освещенный вечерним солнцем коростель, выпархивает из травы, как спелая вишня. Подбой более спокойных бежевых тонов.Перо атласное, полированное,– наверняка, еще одна причина его скольжения в траве. Глаз – жёлтый, злой, двухцветный.

        Натаскивая молодых собак в мае, дождавшись окончательного прилёта основной массы перепела, я с радостью слышал долгожданный клич коростеля. И если это случалось в каком-нибудь гулком уголочке овражистого места, и коростель оказывался недалеко, звук проходил сквозь меня. Казалось, еще немного, и слушать коростеля будет неполезно для моих ушей. Потому -дергач! Настолько бой коростеля проникновенно заборист! Слушая коростеля, всегда испытываешь чувство исконности звука, языческую музыку, фольклор Земли. Это один из тех звуков, без коего восприятие пейзажа среднерусского поля , болота ,луга- будет неполным. Еще одна Божья дудка! Редко, кто слышал другую песню коростеля. Как-то вечером я наткнулся на точок коростеля. Остановившись в месте, где только что слышал привычную песню дергача, увидел птицу, тотчас скрывшуюся в траве и начавшую издавать нежные, голубиные, урчащие звуки. Это было поле люцерны, и кроме этих птиц рядом других не было. Мне повезло – я стал свидетелем более сокровенной песни нашего героя. Такие вещи охотнику врезаются в память на всю жизнь. Редкий случай.
        Прилетает коростель,, вместе с перепелом. И я, невзирая на каноны , всегда пробовал молодых собак по коростелю.Обойти это роскошное действо ,наскучавшись в зиму по этой птице, по натаске -нет никакой возможности. Для этого нужна трава, по которой птице сложно будет от вас удрать, не показав себя при взлёте, и неумолимое слежение за вашим питомцем. Молодой собаке действительно нельзя давать копаться в следах. Но бой коростеля указывает его местонахождение до метра. Я подхожу. И с расстояния, позволяющего не спугнуть птицу, не допустив прекращения песни, смотрю реакцию молодой собаки, держа её на поводке. После трёх-четырёх подходов молодой вертопрах преображался, на морде появлялась тревога, нос, если потяжка ветра была ровной, постепенно начинал указывать направление, а глаза зрили в место, откуда исходил этот резонирущий треск. И на подачу птицы я посылал отрока, когда был уверен, что не подняться на крыло после этого броска, коростель просто не сможет.
        Не долго наш герой будет так доступен. Ещё неделя и травы накроют коростелиное семейство быльями борщевика, непролазными кустами череды, да так что только издали можешь слышать ещё бьющего возле своего гнездового участка старого знакомого. И в это время редко, крайне редко можно поднять рыжего красавца. И не каждая собака может найти его в этих дебрях. А если и прихватит, и начнёт выбивать, и ты знаешь по рисунку работы- это он, и уже сам шумом ног, помогаешь выпугнуть и показать его, как поощрительный приз, коростель «отрастёт» от вас и с разворота хлюпнется на другой край болота. Но идти туда уже не хочется… Даже для очень приличной собаки поднять коростеля в такой чупыге – дело тяжкое,не благодарное ,хотя зачастую- определяющее качество вашей собаки. Тут нужна особая одарённость! И всё же -летняя натаска по коростелю ,достаточно тягомотна, неправильна, а значит, не представляет для охотника того особого эстетического интереса, когда чёткость и лаконизм действий - главное. Поэтому, не прощаясь мы говорим коростелю: «Доживём до августа».

        Коростель – неженка уходит с лесостепи к началу октября. Попасть на коростелиный пролёт- удача.. От своих охотников узнаю, что почти в городе, на пустырях -насыпало пролётным коростелём . Конец сентября – его время. Кинулся в пойму реки, ну, думаю, тут-то будет – и болота, и огороды, и поля с засорёнными закрайками – всё для него! Ан нет! Так, за весь день поднимешь двух, и то в местах гнездования тебе знакомой пары. И снова весть- возле Долбино в барсучке хлопцы нашли коростеля. Как на вальдшнепа, на эти высыпки надо натечь. Но «ищите – и обрящете»! И на охотах по бекасу или по перепелу, на забытом клинушке ячменя, в уголке поля возле квёлой посадки вдруг увидите вашу собаку,как гончую правящую след – и уж знаете это он – коростель. Большое это удовольствия, когда ваше охотничье чутьё обретает формы тяжело взлетающего, жирного, осеннего дергача. И не всегда вскинешь ружьё , вспомнив его майскую, могучую ,пронизывающую аромат луга,песню. Живи дергач!

        Коломыченко м. а. 2011
        Художественные работы на заказ http://white-liliya-art.narod.ru/

        Кометар

        • #19

          Утиный манок


          Кто не знает протяжный, блеющий с хрипотцой крик зайца, когда к нему, легко раненому, подходит охотник? Разносится он на весь окрест. За 3 километра услышишь при тихой погоде. И был со мной случай, когда я встрепенулся, услышав где-то вдали, этот не с чем несравнимый звук, блеяние-плач русака. Была пороша, и через время я по закрайку поля подошел к той посадке лоха, что густыми своим ветвями лежала аж на самой дороге. По следам было видно все, как по писанному. С двух сторон по следу утопающего по брюхо русака были следы от взмаха хищной птицы, скорей тетеревятника. И заяц, протащив его на себе в поле метров тридцать, крича уже на прощанье, сообразил, что спасение одно – вернуться, нырнуть под эти ветки лоха серебристого и спастись, сбросив с себя ими своего врага. Со своей страшной ношей русак ринулся назад, пока оставались силы. Он просто нырнул в снег, под спасительную поросль. Чупыги веток оторвали хищника, и уже по посадке след зайца пошел ровно, всё увеличивая и увеличивая махи. И легкая розовая кровь уже не кропила свежий след. А птица та, ошеломлённая от страсти, какое-то время ещё сидела на снегу, потом, разгоняясь, подпрыгивая, ушла к себе в небо. Ах, как я был рад за этого зайца, как я восторгался его умом! И еще, и еще подходил к тому месту. Дотрагивался рукой до уютной глубокой лёжки, откуда и был встревожен косой, смотрел место, куда заяц влетел, под рабицу веток, поняв, что в поле жизнь его и полушки не стоит.

          Да, этот крик зайца людей сентиментальных скорее повергнет в уныние. И я знаю такого человека, который в один день хотел стать охотником и в этот же день бросил ее на всю жизнь, именно из-за заячьего заунывного протяжного носового блеянья. В тот день его первой охоты тот, его заяц, выскочил из оврага и на наддуве снега замешкался. Николай, так звали того охотника, ударил из старой отцовой фроловки, начав подходить, услышал этот крик. И уже спустя50 лет после этого дня он рассказывал мне все это, и я видел что он переживает тот плач до сей поры.
          Но для охотника страстного этот крик, если не прекрасен, то во всяком случае всегда убеждает его, что зверь не уйдет подранком. И охота, значит, сделана чисто и правильно.

          В 70-е появилась книга немца Лемке «Охотничьи манки», и для многих это было откровением. Вот так и я спал и видел, что когда-то мне привезут манок под крик зайца. Я пытался имитировать этот звук, поднося кулак к углу рта, раскрывая пальцы, старался изобразить звук, похожий на хриплое блеянье или на плач младенца. И вот эта продолговатая хрипотца никак не выходила у меня. Имитировать звук кряквы, чирка – это могли многие. Но на этот продолжительный долгий звук просто не хватало таланта ни у кого. Но Лемке подбрасывал уголь в огонь, рассказывая, что одним грабовым листом обходится уважающий себя немецкий охотник, подзывая «на реву» самца косули. Я просто перестал терять эту мысль с головы. Лисы было много и часто, просто грезилось крикнуть этим заячьем плачем и повернуть ее к себе. И как у Лемке, прикрывшись деревом или кустом, подпустить к себе рыжую на верный выстрел. «Ах, как это здорово! Как это почетно!» – думал я. Это не сдуру по камышу шугнуть и случаем свернуть лису на болотной прогалине. Но где его взять, этот манок?!! Сделать самому –навряд ли будет точная имитация. Я заходил, покупал манки на уток, у меня их было уже штук пять, они были дешевы и нежны, и я брал их исключительно про запас или в подарок деревенскому собрату.

          Многие охотники 70-х знают этот манок как облупленный, эти пластмассовые два полукруга, стянутых колечком, внутри -медная пластина. Хрупкая вещь – не чета тем основательным деревянным, что есть сейчас. Они были все одинаковы по звуку, и все же охотники покупая со значительным видом их пробовали. Натужно дули , пучили глаз. В крупной мозолистой руке этот манок выглядел достаточно инородно. Мария Федоровна с явной укоризной смотрела на происходящее, в какой уж раз,в ее магазине и произносила свою расхожую фразу: «Уточки-зайчики, пустые сарайчики»,– или, того хуже,– «смотри, не пукни». Охотник тушевался и брал синий или зеленый, если тех уже не оставалось, то розовый манок, имевший вообще вид какой-то детской игрушки-свистульки, какие наполнялись водой для переливного свиста.

          Но манок работал, и звук был звонкий ,густой, дребезжащий – не простой звук. И кто умело пользовался, зажимая манок в кулак, меняя тембр, чтоб делать более сложную от того песню кряквы или чирка, часто вызволял из стен камыша любопытствующую утиную братию или заставлял ее развернуться в небе и чуть приблизиться к охотнику, а то и вовсе зависнуть над ним и после выстрела, к радости музыканта, глухо удариться о болотные кочку или всплеснуть лужу, окружавшую её. И это был трофей дорогой, и всегда шёл отдельным рангом, потому как запечатывался на всю жизнь в память, а она нет-нет, да и выдавала его вместе с душевной улыбкой хозяину того дня.

          Но лиса – вожделенная, дорогая лиса 70-х. Как научиться брать ее, подражая крику зайца? Именно зайца, потому что разносится он далеко, и лиса может и поэтому- тоже поверить. И можно подготовиться, лиса редко бывает рядом. И увидишь её скорее ближе, к горизонту, и потому что на белом снежку.
          Как-то раз я, случаем, сжал зубами этот всенародный лёгонький утиный манок. И, о Боже! Ты даешь мечту со всем набором для ее исполнения! Мечты материальны и сбываются. Звук раненого зайца на секунду явился мне. Как залихватский свист – ему обучаются сразу или никогда. Я вскочил, начал пробовать. Зажимал сильнее, еле-еле, начал прикрывать кулаками, постепенно палец за пальцем освобождал звук, для уха было точно! Я не мог ошибиться. В конце концов я играл на гитаре, думал: «Я даже пою, черт меня возьми, ну какой-то слух есть?». Да-да, не должен ошибаться! Точно – заяц! Жать зубами приходилось очень сильно, особенно в начале, когда блеянье должно быть высоким. Это потом надо было чуть разжать зубы, и звук одинаковый, протяжный уже не был такой трудный. Я начал импровизировать, учащая крики. Как будто зайца кто-то терзает или он меняет свое местоположение. Для этого начинал нагибаться, чтоб звук уходил в землю и, снова разгибаясь, давал звук на округу. Славно! Славно! Но ведь точно!

          Показал Толику. И так, чтобы тот просиял очами, не увидел – он или не понял, подумал я, или забыл, как кричит заяц. Но с того дня манок перекочевал и в мои зимние одежды.

          И вот как-то в феврале мы шли в сумерках по моей лесостепи. Небо было темно-синим, а земля светло-голубая, аж с пышной зелёной бирюзой, и видимость была- необыкновенная, воздух чист и прозрачен, и тихо-тихо было в моей лесостепи. Только слышали мы, как дышим. Разговаривая, я поглядывал по сторонам. В далекой вьющейся, то исчезающей, то появляющейся вновь точке была угадана лиса, до нее было 2 км. Была она на противном склоне лога, с широкими крыльями, к коему мы и подходили. И с нашей, и с противоположной стороны лог опоясывала посадка. Лиса была за посадкой противоположной стороны. Она была настолько мала, что мы напрягали свое молодое зрение, чтобы увидеть ее ход. И видели её, нет-нет, мерцающей на далеком поле. «Толя, я побежал». Толик не верил в успех, но отказаться от зрелища, которое могло развернуться у него на глазах – фотографу –никогда.! И мы расстались. Он начал тоже поспешать, чтоб видеть ближе противоположный склон. На ногах валенки, одет я был тепло - шли посидеть на скирде, шли на засидки. Бегу, лису уже не вижу и не пытаюсь, она мне ни к чему – я наметил место, где её ждать. Скатываюсь, падая, сползая по своему склону. И тут меня пробило: манить надо на дне, чтоб лиса не успела сойти со слуха. Я почувствовал, что я не успеваю и, отдышавшись, я начал манить на самом дне оврага, делая уже привычные движения, прикусив мундштук, зажав пальцами, разжимая их, разгибаясь и снова наклоняясь, и снова выпрямляясь. Картина не для охотников – была тревожная. Снова побежал. Теперь уже вверх по склону, а на нем посадка. А за посадкой поле, и только там – зверь. На середине подъёма- сказал себе: «Помани еще раз и хватит», на случай, если лиса не услышала или не определила, откуда доносится звук. Поманил чуть и пошел, скрываясь за мелиоративную дамбочку. Чтобы овраг не расширялся, и его не размывало – делали такие насыпи по 2-2,5 метра. Дошел до бруствера, в стволе – 4 ноля и 3. Так решил: близко не подойдет. Высовываю голову, сняв кроличью шапку. Передо мной посадка лоха с проемами, и за ней – поле. Нет лисы, ушла. Неужели не обратила внимание? Или, хуже того – покосившись в мою сторону, ухмыльнулась, может даже. Эдак, с ехидцей. И вдруг вижу: вон идет за посадкой. В поле! Над бруствером один мой лоб и глаза. Идет и как-то нехотя – не прямиком. Останавливается, что-то раскапывает – так, как будто по своим делам, мол, я тут не при чем. Но ведь уходила-то в другой околоток, а идет ко мне. Манить и не собираюсь. Боже упаси! Такта хватает, чтоб понять: на 100-метрах- её черта-не обмануть

          А она, как издевается. Ушла, вновь остановилась, и так, как нехотя, заходит все-таки четко на меня. И приближается! Заходит в посадку! После неё поляна, насыпь и за ней – я.

          Сердечко трепыхается. Как быть? В посадке не увижу. Посадка обтекает края насыпи почти касаясь их.. Но на бруствер она может выйти в любом месте, если выйдет во фронт – точно увидит мою голову. Дамба голая. Да нет скорее в стороне выйдет!на краю где насыпь ближе к посадке.!! И, убедившись, что лиса зашла в деревья, сполз на метр вниз. И тут уж ничто мне не оставалось, как начать отчаянно -туда сюда блуждать по кромке насыпи глазами. Видел я только эту белую кромку и небо уже с редкой звездой. Жар. Сердце бьется. Не знаю, сколько времени прошло. Но то, что произошло дальше – чистая правда. Лиса показалась почти надо мной в 3 метрах . Она вытянула шею и, перестраховываясь, хотела убедиться в полной безопасности пространства за этой преградой. Я вскинул ружье и ударил. И абрис уже задней ляжки и хвоста остался у меня в памяти. Лиса, увидев движение, развернулась на 180 градусов. И там, где была её голова, в мгновенье ока оказался круп с прямым, как сабля, хвостом. Я ринулся на затекших ногах, да еще в валенках на дамбу. Упал, скатился еще ниже, опять на четвереньках взобрался и увидел её – лису, лежавшую недвижимо на поляне перед посадкой. Это был крупный старый лис, я еле поднял его за задние ноги. Весь заряд тройки оказался у неё в задних мясах. Подвалил Толик, и мы восторженно встретились возле той лисы- как год не виделись. Я рассказывал всё вновь и вновь – уже по следам показывая другу, как лис испытывал меня на профпригодность. От нее шел матерый, чесночный дух. Было время гона. Толик фотографировал меня на том бруствере. Чесал голову и каялся, что не верил в этот манок. Его новенький широкоплёночны«Киев» делал свои первые тогда снимки.Не снимают уже пленкой, и нет в магазинах тех милых кустарных маночков, и нет моего друга на этом белом свете. Но тот день врезался в память и не ушёл он на заклание годам. Живёт во мне – со всем тем дорогим моим временем.
          Художественные работы на заказ http://white-liliya-art.narod.ru/

          Кометар

          • #20

            Захватывающе и правдиво!
            Понравилось!

            Кометар

            • #21

              Отличный рассказ. Прочел с удовольствием.

              Кометар

              • #22

                Прочел все рассказы.Очень понравились.

                Кометар

                • #23

                  А мне почему то уведомления об ответах не приходили :-(
                  Да жаль что ЭТА муза не посещает Михаила Александровича почаще :-)
                  Художественные работы на заказ http://white-liliya-art.narod.ru/

                  Кометар

                  • #24

                    В моей библиотеке долгожданное пополнение :bra_vo:
                    Художественные работы на заказ http://white-liliya-art.narod.ru/

                    Кометар

                    • #25

                      Меловая гора

                      Может, птицы тогда ещё не понимали,
                      что не на время Человек пришёл в их края.
                      Может, они надеялись, что этот Город будет ненадолго,
                      и что когда-то будет опять только их земля и их небо…

                      ГДЕ ТЫ, МОЙ ГОРОД?
                      Налетел осенний ветер. Посбивал, рассыпал ветки на аллее каштанов и явил миру новое поколение юных, покрытых прозрачным атласным блеском, гладких плодов. Они рассыпались на серую плитку Моего Города.
                      Сколько раз так было?! Сколько осеней это повторялось?! Я вдруг отмечал этих красавцев, лежащих во всём своём блеске. Их новенькие блестящие поверхности, как на самой дорогой мебели, отражают через свой юный восковой налёт свет солнца, гуляющего по осенним улицам Моего Города.
                      От поколения к поколению всё это происходит быстрее и быстрее. Жизнь набирает обороты. И вспомнился рисунок Боттичелли с изображением схемы жизни – в виде воронки, в которую попадает всё живое. И вот так человек, как эти каштаны, не по своей вине, внезапно очутившись на этой земле, попадает на самую верхнюю широкую, разливанную гладь этой воронки и плывёт, сначала, как песчинка, в медленно текущем времени его юности…
                      Течение возрастает. Края воронки сужаются, и уже мелькают на тех краях события, люди, лица… Их уж не угадать… Только самое крупное, значимое, остаётся в памяти. Память оставляет только самое необходимое, чтоб не утерять цепь событий. Чтоб человек помнил себя. Что он без памяти?!
                      Скорость движения становится ещё больше… И вот уже новое поколение идёт на замену тем плодам, а прошлым уж и помину нет. И эти, новые, уже опять тихо и созерцательно лежат на мокром асфальте моего города. Пышные, молодые, выкатившиеся из белоснежных сердцевин родительских чресел. Они как будто рассматривают – куда, в какое место занесло их провидение? Понравится ли им Мой Город?
                      Мой Город. Мой ли этот Город? Где ты, Мой Город?
                      Попадая в какие-нибудь дальние, тебя теперешнего, уголки, где когда-то ты был, Мой Город, и где мне годами или десятилетиями не случалось быть, глаз мой уже ничего не угадывает. Моя Память силится воссоздать тот ландшафт – и не может… Нет даже точки отсчёта, за которую можно было бы зацепиться Моей Памяти, чтобы она, как чётки, начала нанизывать события на нить времени.
                      И всё же я помню! Вот здесь был когда-то овраг, роща, пустырь! И мать моего друга шла с работы, с авоськами, домой. Но ни оврага, ни пустыря, ни авосек… Кругом новенькие дома с беленькими пластиковыми окнами, окружённые потоками невиданных в моём детстве машин. И Память Моя терпит фиаско, она бессильна что-то воссоздать на этом месте. Моя Память бушует, она, нахмурившись, начинает рушить всё это новое.
                      Моя машина времени нерасторопно, урывками, с перебоями начинает включаться. И начинается отсчёт времени назад. И картины с тем, Моим Городом, начинают возвращаться, представать перед моим взором. И Память верит им, и успокаивается, и уже спокойно, благодушно явит мне улицы, дома, молодые лица людей Моего Города. И я верю в те картины! Ведь мы не можем вдвоём ошибаться! Вдвоём, с Моей Памятью…
                      А картины – фантастические, невероятные, немыслимые, если кому рассказать – тому, кто, как те каштаны, попал недавно, по воле судьбы, на этот свет и оказался со мной в одном месте.
                      Кто сейчас поверит мне из молодых, что всего лишь пятьдесят лет назад окраиной Белгорода была областная больница, что это была его северная окраина, а между парком и этой больницей только появлялись первые пятиэтажки из нашего белого силикатного кирпича?! Что Харьковская гора, с юга, нависала над городом скучным холмом жёлтого пустыря, покрытого осенью соломенными степными травами, а зимой просто сливающегося с серым рваным свинцом русского неба, уходящего в Украину? И шли по ней две грунтовки: одна – на кирпичный завод, другая – на село Дубовое. И ещё при мне, не каждый, в дождь или в распутицу, отважился бы отправиться за горизонт этого холма. Расстояния были другие – всё казалось дальше. И от этого всё казалось романтичным, загадочным, потому что – «за тридевять земель». Да-да, и Память Моя, со всей очевидностью, увидела и преподнесла мне картины этого холма с затерянным на нём маленьким кирпичным заводом. Всё! Там не было больше ничего, за что мог зацепиться глаз.
                      Кто поверит, – спрашивает меня моя Память,– что можно было ходить с завязанными глазами по выбитому немецкому асфальту – тогда ещё симферопольской – дороги?! Только редкий бензовоз мог проехать и нарушить тишину Моего вечернего Города, а уж после шести вечера не будет ни одной машины. И только степные сверчки рушили тишину на Моей Богданке. А это была дорога заметная – только на ней мы могли видеть прогресс и столичные лоск, первые «Москвичи», «Победы», «Волги» …
                      Кто поверит Моей Памяти, что было всего два маршрута автобуса «Лиаза», после которых пошли уже те – львовские, основательные, с ревущим двигателем, с жаркими задними сидениями, как с лежанками на русской печи? И это при том, что уже возникли наши первые Черёмушки.
                      Мой Город – он ещё выглядывает кусочками своей послевоенной основательной архаики, напоминает о своём когда-то присутствии старыми стенами, заросшими и прижатыми к земле, диким виноградом. Он как будто обиженно и тихо говорит: «Я ещё здесь, я ещё участвую в вашей жизни, я ещё помогаю и помогу вам, попавшим в этот Боттичеллевский круговорот жизни».
                      Попадая в старые дворы Моего Города, я жадно всматриваюсь и прощаюсь с ними, вижу их угасание и уход... Подхожу к пожившим людям, сидящим у подъездов... И часто ещё, на моё удивление, они оказываются моими сверстниками. И когда кто-то из них вспоминает имена, фамилии моих, меня, они становятся для меня родными, близкими людьми. Ведь это они подтвердили, что Память моя – живая, она не заскорузла, ещё не очерствела и не изменяет мне.
                      Расходившись, отряхнувшись, очистившись, Моя Память закидывает меня в такие далёкие дали, за которыми идёт просто стена, из-за которой, даже урывками, уже ничего не доносится.
                      Начало
                      Как я узнал потом, появился я на свет в бабкином доме, в селе Долбино, что в десяти километрах от Белгорода. И то, моё первое село – каким-то чудом! – сохранилось в моей памяти вспышками, даже с запахами и цветными образами. Первое моё воспоминание – мы лежим с моей бабушкой в овраге под железной дорогой. Мы прячемся от лесника, который идёт по насыпи и может не позволить собирать нам хворост. Много лет спустя я рассказывал бабке эту историю. Она хохотала от удивления и удовольствия, что я это запомнил. А потом, в довесок, рассказывала мне, как прошиб её холодный пот, когда она прятала полведёрка пшеницы, а за ней по селу уже шли какие-то активистки. Как бабка испугалась, не за себя – на её руках была моя мать и я. Как такой возраст мог не выпустить из памяти это событие? Не новость, что страх надолго заседает в наших душах. Было это в Барсучках, маленьких лесных околоточках, окружавших железную дорогу. Собирать хворост было нельзя, только с какого-то разрешения.
                      Следующее событие – это отец, приехавший на бульдозере и посадивший меня в громадную железную кабину, тогда размером с комнату. Запах солярки! Рёв двигателя! Железные, обтёртые до блеска, рычаги! Это был и страх, и восторг! И опять, только поэтому, память схватила и не выпустила из своих объятий…
                      И родник! Родник по дну нашего леса… Это был, скорее, большой полноводный ручей, что шёл из Долбино по Пристенскому оврагу на Мой Город, существование которого не входило в тогдашнее моё мироздание. А истоки того родника были тут же – на окраине нашего села, только с другого краю, в Барсучке. Вытекал он из пруда, круглого, как блюдечко. Он – как чаша, до краёв наполненная кристальной питьевой водой,– принимал нас в свою свежесть. А потом – тёплой охрой своего песка – грел, как на блюдце, наши животы. И это – не фантазии, не ностальгия по прошлому. Подтверждение его кристальной свежести я нахожу в фактах чистоты этих тогдашних мест – черные лягушки-жерлянки, многие годы позже, встречались ещё по бочажкам того ручья.
                      Из этого малого лесного прудика ручей попадал в полноводный сельский пруд, и, вытекая из него, был уже речушкой, никогда не пересыхавшей, но промерзавшей зимой до самого дна. Все дома окнами выходили на лог, где текла эта речка. И окна моего дома выходили на тот лог, на тот ручей, на те криницы, которых было столько много и которые так легко возникали – чуть копни лопатой землю! Каждый, кому нужна была криница в огороде, вставлял лопату, уходил в землю на два штыка – и вот уже новое зеркало являлось миру!
                      Роднички были всюду. Чуть балочка – родничок, заросший мать-и-мачехой. А уж в маленьких наших буерачных лесках только ленивый не мог найти криничку с подвешенной на ветке кружкой. И пасечники, и косари в полуденный зной могли выбирать, где наполнить свою фляжку. И было так на земле повсеместно – от наших, достаточно влажных, мест, до степных, бирючевских. Дышала, жила земля...
                      И какой дух бродил по нашему околотку, когда пена цветущих вишнёвых садов начинала покрывать огороды моих соплеменников, когда над нежным розовым цветком яблони – в свежей благости майского дня – поднимался пчелиный гул. А вечером к этому всему примешивался запах вездесущей палисадной барышни – сирени. И запах становился густым. И радостью весны и бытия было пропитано всё – земля, трава, листья, натужный гул майского жука. И всё это уходило в ночь, чтобы утром оказаться в оранжевом молоке, в большом облаке – в тумане, не сразу дававшему глазу простор. И новый майский день, и новая радость, и новое счастье…
                      Случайно, ненароком, но, как бы вовремя и по делу написания этих строк, мне попал в руки альбом художника, академика, по воле причин и расположенности души уехавшего на далёкую периферию, к нам, на Белгородчину. Мастер, сродни Куинджи, с силой таланта в изображении реки, леса, воздуха в нём, как у Шишкина. Человек, чувствовавший и любивший всё народное, исконное. Любовь к маленьким речкам, мазаным хатам, колодцам видна в каждой его, даже самой маленькой, работе, даже в самом небольшом этюде.
                      Я вглядываюсь в плавно текущий Северский Донец конца девятнадцатого века. И я знаю, что это – не выдумка художника, что это – не украшательство действительности. Я знаю, что так было – и не только за городом,– но и в самом тогдашнем Белгороде. Были такие кусочки экологического бурлеска, чистоты, свежести! Сколько образов возникло в моей памяти, благодаря этому мастеру. Увидев его зимний колодец – обледенелый деревянный сруб, уходящую вниз дыру с далёким кругом неба, – тот детский страх вновь пришёл ко мне через пятьдесят лет. Наверняка, мать запрещала, увещевала – не подходить к точно такому же колодцу близко. Именно Юлиан Феддерс дал мне эти ощущения через полвека вновь. И если Вы будете ехать по железной дороге на Харьков, не сочтите за труд, милый мой Читатель, подойдите к окну с левой стороны вагона и посмотрите на те благословенные места. Они пойдут сразу, как только за окном останутся крайние дома села Красного.
                      Та железная дорога была у нас вверху, за огородами, за громадной грушей… Её запахи, звуки… И противовесы проводов, которые издалека напоминали мне леденцы-монпансье в виде шайбочек-колёсиков… А вблизи – это были громадные, отлитые из бетона, блины. Хрен, росший у крыльца, был выше моего роста. Мазаный глиной пол, дом – с блёсткой соломы, похожий на халву,– преследует меня всю жизнь. Здесь я и появился на свет. И до сей поры – стоит мне на каком-нибудь отшибе увидеть мазаную хату – я, как очарованный, останавливаюсь и начинаю всматриваться в её обвалившиеся углы, рёбра дранки, выглядывающие из её тела. И каждый раз, проезжая мимо такого домика, нет-нет, да и кинешь взор, а то и подойдёшь и погладишь, растерев рукой мел, который многие из нас тогда тащили себе в рот. Знала Природа – нужен кальций. До дрожи знала! И уже потом, попадая к тёткам в эти места, я начал знакомиться с местностью, окружавшей моё село. Люди добрые! Какие это были чистые, нетронутые, духовитые места, покрытые крупной ромашкой, наполненные гулом всех Божьих букашек!
                      Вот и всё, что осталось от воспоминаний деревенского мальчика, что появился на свет при помощи своих родителей, местной акушерки в этой мазаной хате. Наше поколение ещё рождалось вот так – дико и архаично,– на железных кроватях, с точёными шариками, в этих маленьких мазанках с окнами в сад.

                      Здравствуй, Мой Город…
                      И потом Память начинает нанизывать на себя всё больше и больше событий… Дворы, окружавшие нашу старую площадь, были началом Моего Города. Именно в эти дворы, волею судьбы, я и попал четырёхлетним мальчиком. И первыми воспоминаниями моего детства была песочница и насмешки над моим деревенским выговором: меня постоянно просят повторить какую-то абсолютно ясную для меня фразу, я обижаюсь, не понимаю, почему смеются…
                      Следующее воспоминание – нас ведут из детского сада гулять по мосту, на другую сторону Везёлки, к подножию Харьковской горы. Солнце гуляет по полянам! Синие стрекозы-стрeлки… Запах раздавленного листа борщевика – он пришёл ко мне намного позже, когда я бродил уже с ружьём по болотам своего края. Часто меня охватывало беспокойство, когда я вновь ощущал этот запах. Тот запах возвращал меня на залитый солнцем луг моего детства, с домиком лесника у подножия ещё дикой степной Харьковской горы. Он построил себе дом за рекой, как сказочный Берендей… И река, и утренние туманы делали те места отстранёнными от всяких городских сует…
                      С моста мы видели, как ребята быстро вытаскивали на мелководье марлю, из которой выуживали склизких, извивающихся, попискивающих жирных вьюнов. Это было ровно напротив центрального входа в наш Университет. Вы думаете – сказка? Нет, Читатель! И воду с той Везёлки Вы могли, без ущерба для здоровья, выпить, хоть полведра, тут же набрав её под этим мостом. И если Вы сомневаетесь в моих словах, то поймайте мне вьюна сейчас не в проточной чистой воде. Сказочный аромат того времени! Это было лето 1963 года…
                      Мать с отцом взяли огород возле села Соломино, на левобережье Северского Донца. И опять художник Юлий Феддерс помог мне пробиться через толщу времени. И я волнуюсь, возбуждаюсь: Да-да, именно так было! Не было ещё этого искусственного водохранилища. Боже упаси! Река плавно текла в своём естественном русле. Каждый её поворот был не похож один на другой. За каждым поворотом были какие-то новые плёсы, всё новые и новые обитатели, новые миры. И только в весенний паводок дно этой реки нельзя было увидеть. Река очищала себя – мощным паводком – в лёд заворачивала весь мусор, вырывала с корнем заползшую в неё осоку и выносила течением всё это подальше от себя, оставляя в лугах «талый снег вчерашнего дня». В остальное время года вода реки была чиста, как слеза.
                      Чёрный коршун реял над ней, как постоянный её спутник. Редкий сейчас гостёк! А тогда везде, где была какая-то речушка, коршун плавно плыл над водой. Его хвост-веер указывал изменение направления полёта. И чёрного коршуна я угадывал издали – по его знатному вильчатому вееру-хвосту, ни на какой другой не похожему своей длиной и формой. Гнёзда синиц-ремезов качались над гладью реки. Можно было зайти в прибрежные кусты и найти десяток гнёзд мелких птиц: овсянок, славок, камышёвок. И у меня был случай, когда я нашёл два гнезда садовой славки с разными кукушечьими яйцами. Тогда это было сделать легко.
                      Кипела жизнь! Было всего так густо и много! И рыбаки, сидящие по берегам реки, когда шёл жор леща, только успевали вкидывать в лодки блестящие лопаты этих рыбин. А летом набрать ведро раков – было делом двадцати минут. И не надо было утруждать себя особо нырянием – стоило выворотить кусок плавучей осоки… В том мире, ещё данном Богом и не початым ни с какого края, жил художник Феддерс, а потом и я зацепил его краешком своего детства…
                      И уже четырёхлетним мальчиком, ребёнком, я знал, что Город Мой, как остров, находится в окружении какого-то великого зелёного чуда!
                      И как происходит начало у каждого?! Начало того, к чему душа предназначена. Поэтому и тут Память не выпустила из себя ту вазу у нашей соседки Анны Фёдоровны, что была заполнена карандашами под завяз – простыми, цветными, хорошо отточенными. Как мне хотелось взять хотя бы один из них! И даже запах этих карандашей я помню… Слава Богу, он не изменился с той поры. И до сих пор я не могу уйти из магазина без нового карандаша, который понравился мне просто своей рубашкой. Так жизнь уже и решила – карандаш, кисть, фотоаппарат и та особая жадность – нарисовать, зафиксировать, не забыть! Увидеть ещё одно проявление Бога!
                      Почему люди ищут подтверждения чуда, когда эти чудеса на каждом шагу, куда бы ни кинул взгляд?! Вот так и Феддерс, Юлиан Иванович, не искал, а только успевал фиксировать, по мере своих сил, в конце девятнадцатого века. Художник, родившийся сразу после ухода Пушкина и походивший с этюдниками по нашим меловым степям, для нас – обычных, а для него – новых и свежих, стал тем пророком, которых не бывает в своём отечестве. Десять лет выпускник Петербургской Академии художеств преподавал в Белгородском учительском институте. Именно он спел гимн Белгородскому миру в его первозданности!

                      Черёмушки
                      Первые белгородские новостройки, они же – Черёмушки… Это то, что вокруг кинотеатра «Радуга». Те кирпичные и панельные хрущёвочки, с нишами-холодильниками под кухонными подоконниками. Это – 1969 год, уважаемый Читатель! Чтобы окунуть тебя в то, моё, время, должен признаться, что холодильников тогда у нас ещё не было. И висящая за окном авоська с продуктами была ещё архитектурным излишеством домов, в которых мы жили, достаточно плотненько, в наших семьях – зачастую, человек по пять в однокомнатной квартире. И пластмассовых бутылок не было, и целлофановые пакеты не валялись по обочинам наших дорог. И не потому, что мы раньше были такими культурными. Просто пластика не было. И моя бабка, Фёкла Яковлевна, первое своё лёгкое синее пластмассовое ведро поставила на плиту, чтобы подогреть в нём воду. И вдруг, с удивлением, а потом и с ужасом, увидела, как оно надувается, становится круглым и взрывается, заливая все конфорки. Не вмещала бабкина культура целлофан и всякого рода пластмассу, не влезали они в её голову. Это уже потом пошла стирка и сушка тех пакетов. Только стекло, железо и керамика были понятны моей Фёкле Яковлевне.
                      В достаточно большом нашем дворе, состоящем из пяти домов, стояла одна «Победа» да инвалидка, скорее, крытый мотоцикл. Обе машины принадлежали семье военного в высоком чине, Берестова, чью фамилию я запомнил, благодаря этой чудесной технике. Мало того, я должен признаться, что и телевизоры в городе были наперечёт. И первый в своей жизни телевизионный сериал «Капитан Тенкиш» я посмотрел в 1968 году у соседа по лестничной площадке Гарика Гломоздина. Гарик был моим сверстником. Я уже забыл, где работали его родители, но его семья была достаточно зажиточной. И первый телевизор КВН – с водяной громадной лупой впереди малюсенького экрана – я увидел у него. Это была какая-то аристократическая семья. Обстановка, быт у них разнился от нашего, более простецкого – с борщом в холодильнике под подоконником. Даже питались они строго, по расписанию, как в старорежимной семье. Гарика звали к обеду. И он знал, что, забегавшись и не показавшись в дом, будет покормлен только вечером.
                      Но Гарик запомнился мне не этим странным распорядком дня. Как-то вечером мы сидели на подоконнике между первым и вторым этажом. И тут Гарик бережно, ни с того, ни с сего, вынес какую-то заветную свою коробку из-под конфет. Он снял крышку, и мы увидели рядами лежащие, как камушки, удивительной красоты птичьи яички. Под каждым яйцом была подпись с названием, аккуратно написанная отцом Гарика. Мы были очарованы! Для нас это была маленькая, уже научная, коллекция. Мы понятия не имели, что птиц так много, и все они – разные. Гарик, хотя ростом был ниже всех нас, уже с учёным видом, почти назидательно, рассказывал, где и когда они с отцом нашли гнездо, называл виды птиц. Оказалось, что половина коллекции была собрана ими в нашем городском парке, по которому мы ходили каждый день, знали его потаённые уголки и не ведали, что там есть такое разнообразие птиц. Мы на них просто не обращали внимание! Все птицы были для нас одинаковы.
                      Что щёлкает в душе ребёнка? Через какие зацепы приходит к нему удивление миром?! Откуда его отцу досталось это знание птиц, умение находить их гнёзда? И как правильно выдувать яйца? Гарик знал много: он знал, кто такая мухоловка-пеструшка, и чем она отличается от серой мухоловки, он мог различить два вида воробьёв, которых мы называли просто: «жиды». Гарик мог рассказать мне о певчем дрозде, чьё яйцо в его коллекции отливало египетской бирюзой. И я не мог оторвать от него взгляд. Оно было цвета морской волны, цвета «сосущего глаз неба». И птица, мне думалось, такая же будет красивая, представлялась она мне волшебной, изумительных окрасов.
                      Мир перевернулся! И из десяти – трое потеряли покой. Это были Толик Сотников, Витя Николаев и ваш покорный слуга, дорогой мой Читатель. И пошло-поехало… Такие же коробки из-под конфет, первые книги про птиц и первый осмысленный, любознательный, пытливый взгляд вокруг себя. Мы начали отличать птиц. Это была уже не одноликая их масса. Мы были просто ошарашены разнообразием и многоцветьем мира.
                      Да мы ли одни?! Спустя годы я узнал, что начало пути для очарованных тем зелёным живым Космосом настолько одинаково, и примером тому могут служить десятки великих и миллионы невеликих людей. Всё начинается с детства! Так было у Аксакова, Набокова, Бианки. Так было и у нас, у дворовых мальчишек, живших в городе Белгороде, на улице Некрасова, в одна тысяча девятьсот шестьдесят пятом году.

                      Анималистика
                      Мы все рано познаём пластику человеческого лица, наблюдая, как человек начинает гневаться, печалиться или ревнует, завидует, не верит. По самым незначительным чёрточкам лица мы угадываем эмоции. Это нам нужно, и мы быстро постигаем такую азбуку. Вот так же и мы, дети, загорелись этой игрой и начали осваивать её законы. Не сразу, но очень быстро пластика бегания птиц по земле и веткам, их полёт начали разниться в глазах девятилетних ребят. И открытие новой для нас птицы происходило через открытие новой пластики её движений – ныряние в воздухе и тут же зависание серой мухоловки, прямолинейный вьюрковый поскок зяблика по земле, суетливое броуновское движение пищухи по стволу дерева. Всё разно – движения, цвет, форма! Оказывается, какие только формы не выдумал Господь! Какое удовольствие наблюдать всё это!
                      И доставались первые наши определители птиц, и все наши открытия уже попадали в наши первые дневники. И старый том Брема, посвящённый именно птицам по воле судьбы откуда-то появился в нашей компании. Он был достаточно хорошо сохранившимся – с уютной домашней немецкой графикой Мюдзеля, дотошно изображавшей каждый лист, ту или иную птицу. И количество видов птиц, которых мы когда-то могли встретить, воодушевляло нас, и мы стали ждать нашей первой экспедиционной весны.
                      Вот так начинается страсть к коллекционированию! Вот так загорается тот святой свет, который наполняет жизнь смыслом! Для кого-то это были тогда марки или монеты, для других – любовь к радиоприёмникам. В одном этом нашем увлечении слились и любовь к хорошей книге, и, тогда очень редкой, фотографии, и к путешествиям, и к действительно опасным приключениям на уже настоящей охоте, что пришла на смену этому незатейливому детскому коллекционированию.
                      Взор наш с раннего детства коснулся очень обширной и значимой в искусстве темы – анималистики. Язык линии – самый лаконичный, самый, казалось бы, простой в исполнении, – как он был многолик! И Курдовское виденье «Лесной газеты» Бианки, сначала казавшееся грубым, постепенно, уже тогда, начинало нас воспитывать, доказывая своей притягательностью жизнестойкость этих скупых, не щедрых на цвет и витиеватость изображений. И после тысяч иллюстраций те, первые наши, курдовские, так и сидят в моей памяти. И это, как оказалось, не случайно. Друг Курдова, Евгений Чарушин, доказал, что их компания могла в двух линиях выкристаллизовать образ, характер животного, его взгляд или жёсткость ворса. Только недавно я узнал, что в это же время на Западе работали просто волшебники в этой области искусства. И то, что они занимались анималистикой, никогда не принижало их, а наоборот – вызывало интерес у аристократичной западной публики. Тяга ко всему живому в урбанизированном мире усиливается априори.
                      Я хочу, уважаемый Читатель, назвать имена прекрасных анималистов, а чтобы дать понять отношение к анималистике в мире, я скажу, что самая дорогая по цене книга в мире – это «Птицы Америки» художника Одюбона. Не посчитайте за труд, хлопните кнопкой на клавиатуре, проверьте. Этот альбом – монументален: и по своим размерам, и по Микеланджеловскому отношению Одюбона к пернатым Земли. Это был конец XIX века, и это была ещё молодость Соединённых Штатов.
                      Но анималистике столько лет, сколько помнит себя человечество! Я не буду говорить вам про пещерную живопись – она есть даже в школьных учебниках,– а вот анималистика Дюрера, Рембрандта, Снейдерса, ученика и соратника Рубенса – это уже может быть достоянием только пытливых умов, кинувших свой взор на великий мир братьев своих меньших.
                      И ведь целые залы Эрмитажа не случайно посвящены именно анималистике! Что стоит только один зал, посвящённый лавкам Снейдерса! Чего не знаешь, того не любишь! И как мы могли не полюбить Снейдерса ещё в нашем детстве, когда мы уже в его «Лавках дичи», на дубовых голландских столах различали всех птиц и зверей. И только «Рыбная лавка» этого мастера не вызывала у нас никаких споров – морские рыбы были нам неведомы. А по птицам мы уже были маленькими профессорами: мы знали, когда они прилетают в нашу лесостепь, где нужно искать их гнёзда, и какого цвета яички могли ещё оказаться в нашей коллекции.
                      Шла жизнь… И всё новые художники открывали нам двери своих мастерских. И часто так бывало, что, распахнув одну из них, ты находил следующую дверь и приходил к такой россыпи талантов, о которой поначалу и не подозревал.
                      По-разному приходили художники ко мне. Некоторые постепенно овладевали моим сознанием, до них нужно было ещё дорасти. Так пришли ко мне Курдов, Чарушин, сначала видевшимися слишком простыми, детскими художниками. И только с возрастом я понял, сколько же нужно было оттачивать своё мастерство, чтобы потом линия начала вбирать в себя столько мыслей, столько чувств!
                      Иначе было с Вадимом Алексеевичем Горбатовым. С первой его серии открыток «Их нужно спасти» («Красная книга России») и до теперешних его, уже академика, признанного лидера, гуру отечественной анималистики, книжных иллюстраций, он сразу стал мне родным, близким человеком – так же думающим, на то же обращающим внимание, тем же восторгающимся, что и я.
                      Этот человек живёт с нами. Он – наш современник. Скажу больше, уважаемый Читатель, я был у него в гостях. И, поверьте мне, мы оба, молча, могли рассматривать его иллюстрации, только пальцем указывая на детали, особенно удавшиеся, и только жестами могли показывать, как это могло быть ещё изображено. Всё было с полуслова, с полувзгляда… Мы были как два человека, прожившие вместе жизнь. Солгавши раз, кто тебе поверит?! Ни разу не солгал мне Горбатов! Мне – как он, ходившему по блестящей от дождя бруснике, видевшему, как восседает на ветке поющий глухарь, как лежат травы на болотных кочках после весеннего паводка! Ни разу не солгал мне Горбатов! И московское детство этого мастера под Воробьёвыми горами незримо присутствует на его полотнах, как раз являясь главной частью его работ.
                      Мастерство нажить можно. Эмоции, любовь, знание предмета – никогда! Через всё это можно пройти постепенно и не охладевая, и только тогда воздастся каждому по заслугам его!

                      Городской парк
                      А в городе, под меловой горой, события развивались своим чередом. Прямо к нашему дому подходил парк. Стоило перейти улицу Мичурина, мы попадали в мир горихвосток, каменок, тут же находя их гнёзда на тополях, в трубах, в россыпи камней, под вездесущим тогда шифером павильонов. Тритоны, аристократы лягушечьего царства – жерлянки ещё водились в чистейших прудах Городского парка. А мы были настолько ещё малы, что всегда боялись заблудиться в его зарослях. Именно от этого пошли наши первые карты с наивными обозначениями каких-то дорог, тропинок, маршрутов наших первых туда экспедиций. Придуманы были и названия уголков тех, наших, первых джунглей. Там была у нас и Дубовка, и Берёзовка, и Тополёвка. По сей день, окружают они летний кинотеатр «Октябрь», да только нет уж того нашего фонтана-купальни с хороводом смеющихся девчонок и мальчишек вокруг корзины фонтанирующих рыбин.
                      Да, он остался в том, в Моём, Городе, тот заросший парк-лес, в котором ещё водились черноголовая славка, мухоловка-пеструшка, иволга, серая неясыть, зимородок! И ловлю я себя на мысли, что ещё успел увидеть этот мир в его неприкосновенности. Может, птицы тогда ещё не понимали, что не на время человек пришёл в их края. Может, они надеялись, что этот город будет ненадолго, и что когда-то будет опять только их земля и их небо…
                      Городской лес
                      Человек так устроен, даже если ему десять лет, – он не может бесцельно, ради одного созерцания, держать в себе интерес. Нас уже вела коллекция, а книги рассказывали всё о новых и новых птицах, что жили в моей лесостепи.
                      И вот уже городской парк тесен, и вот уже наши глаза смотрят в сторону настоящего леса, что шапкой стоит на меловом холме. Тому лесу на том вековечном холме – не одна сотня лет. И картины художника Феддерса – тому подтверждение. Его этюды, картины именно этого места, так и остались вне времени – настолько они точны. Только у него лето – в самом его блеске, а мы попали туда в самый пик весны.
                      Чистяк ковром лежал под нашими ногами. Через марево цветущего боярышника проступал городской лес. И такой благостью, радушием и теплом окутал нас его весенний дух!
                      И было удивительно: когда птицы успели управиться – найти себе пару, соткать гнёзда, свить в них летки?! А сороки и певчие дрозды уже сподобились сделать мазаное нутро своим жилищам. Так выходило, что сразу по прилёту, когда ещё беспокойно от апрельских ветров ходили кроны деревьев, велась эта непрестанная работа. И всё – для этого пасхального дня, всё – для этого торжественного праздника жизни, всё – для этого Начала, когда первое глянцевое светящееся яичко ляжет в лоно гнезда!
                      Лес был прозрачен, и всё небо ещё читалось через него. Гнёзда искать было легко. И наша коллекция расширялась, и уже выдвижные ящики наших письменных столов стали её пристанищем.
                      Именно в городском лесу, на матушке-меловой горе, были впервые найдены гнёзда певчих дроздов, самых крупных певчих птиц России. Звук вечерней песни этой необычайно красивой птицы в затихшем лесу может раздаваться на километры. Недаром это старший брат изящного курского соловья. Под стать – и его гнездо! Оно аккуратной кубышечкой влито между больших ветвей или раздвоений ствола. В своих гнёздах птицы сидели, не шелохнувшись, глядя на нас своими чёрными, как влажная смородина, глазами, насиживая яйца невероятной синевы, особенно подчёркнутой рыжей глиной летка. И каждый раз, становясь на плечи своего друга, подтянувшись и увидев гнездо сверху, у меня захватывало дух.
                      Чёрный дрозд – строгий красавец-монах, не терпящий в наших краях приближения человека. И когда он слетал со своего, не такого основательного, как у певчего, гнезда, чёрный его цвет завораживал своей баклажанной бархатностью и глубиной, как подбой благородной церковной рясы. А его клюв, цвета яичного желтка, делал из него такую экзотическую майну, птицу уже индийскую!
                      Обыкновенные овсянки выпархивали по опушкам из-под наших ног, и мы тут же кидались искать в этих местах их гнёзда. И, о счастье! Пред нами представало аккуратно свитое гнёздышко с яичками необыкновенной расцветки – по чуть голубоватому фону были рассеяны извилистые змейки, как вишнёвые пасхальные росписи.
                      И мы шли по этому прохладному ковру чистяка, искрящегося солнечными цветами! И одухотворённее лиц трудно было найти! Счастье есть, уважаемый Читатель! Я подозреваю, что оно связано с чистым местом, куда всегда стремится душа.
                      И вот уже через неделю и гнёзда, и птицы становились недоступными для нас. Всё покрывалось тёмно-зелёным дубовым листом. Лес бережно прятал своих обитателей.
                      И мы уже были у подножия горы на восточном её склоне, у камышитового завода. Весь Старый город, как на ладони, лежал перед глазами. Северский Донец разливался к самой железной дороге, окружённый уже зеленеющим болотом. И уже совсем другие птицы становились объектами нашей фотоохоты.
                      Камыш покрывал громадные просторы и, входя в него, мы боялись заблудиться. Горизонт опускался. И только мать-меловая гора заботливо следила за нами, и указывала нам путь. Только её седая шапка на фоне неба была видна сквозь качающиеся султанчики камыша …
                      И тут нам везло! За всю жизнь никогда после я не находил гнезда большой выпи. А тогда, почти в самом городе, в болоте, окружённом со всех сторон людскими поселениями, мы нашли сразу два гнезда этой великолепной, редчайшей птицы, цвета окружающего её камыша и формами, не похожими ни на какие жилища других болотных птиц. Звук её голоса напоминал какой-то глухой шаманский стон, монотонно раздававшийся в вечерних сумерках и превращающий любое болото в загадочное место, наполненное мистикой и романтикой.
                      И, наконец, мы выбирались из непроходимых тугаев на простор Северского Донца, где гнёзда лысух с яйцами в точечном крапе представали нам. Тяжёлые крякухи, пугая нас, выпархивали прямо из-под ног. И каждый раз, нагибаясь, мы находили гору яиц, покрытую пухом из хлупи хозяйки.
                      Изящный чибис реял над нами, издавая своими крыльями тот неподражаемый звук, принадлежащий только ему. И на отмели, среди паводкового мусора, морёных веточек, мы находили его гнездо, нагнувшись и всматриваясь в каждый сантиметр излучины реки. И кладка из четырёх, ладно сомкнутых, яиц, наконец, являлась нашему взору. Но стоило разогнуться, отойти в сторону, и ты, не приметив место, опять не находил его глазами. Настолько яйцо чибиса, по окраске, по пятнышкам, приноровлено к фактуре водного мусора. Яйца – крупные, грушевидные, цвета тёмного кофе с крупными чёрными пятнами.
                      Такая же история, только ещё более сложная, происходила с кладкой малого зуйка. Тот выбирал себе для гнезда не паводковый мусор, а сухие песчаные места с отмытыми камушками. Волнуясь, быстро перебирая ножками, выдавая свою азбуку Морзе, он, как будто, тёк по берегу, явно указывая, что именно на этом повороте реки у него гнездо, заставлял нас, буквально, на четвереньках исследовать каждый песчаный наплыв. И уж яйцо малого зуйка по цвету было, точно, просто речным камешком. И то удивление и восторг наш видела матушка-меловая гора, когда, в ребусе шершавых камешков, глаз, наконец, натыкался на глянцевую поверхность яичка малого зуйка!
                      Вершина меловой горы опять была над нами в тех зарослях камышитового завода. Хранила, берегла нас гора…
                      А после жары мерно текущего лета, когда сентябрьский утренний холод уже опускался к подножию горы, и огненно-рыжая шапка дубового леса уже светилась над городом, всё тише и тише становился наш городской лес. Затихало и болото камышитового завода. И только синекрылые сойки своим радостным воплем возвещали о великом урожае жёлудя, что дали разлапистые дубы.
                      И вот уже первый утренний мороз покрыл инеем резной дубовый лист на земле. И отовсюду, со всех сторон, окраин начинали тянуться к нему стайки моих сверстников-птицеловов. Со стороны Савино, Старого города, дальней Жилой шли по два-три человека, обвешанные тайниками, лучками, кулёмами, изготовленными исключительно собственноручно и ставшими для многих из них первыми уроками мужского ремесла. Для этого из школьных линеек делались челноки и плелись сети, воспитывавшие усердие и волю. Не составляло потом труда этим мальчишкам сделать вентерь или лихо выкрутить запутавшуюся в сети рыбину, одним им понятным, уже отточенным, способом.
                      И разбивались до свету, в сером утреннем неуютстве, точкu под меловой горой. Расправлялись сети, высыпалась подкормка. Ставились клетушки с манными, уже испробованными, птицами, обсидевшимися, ставшими уже ручными, в домах у ребят. Занимались позиции в зaсидках, куда тянулись верёвки, приводившие снасть в действие.
                      И постепенно меловые отвалы из серых становились розовыми, превращаясь в громадные куски пастилы. Метаморфозы солнечного света!
                      Первыми оживлялись самые лучшие из подсадных птиц, которые больше всего ценились молодыми охотниками. Они призывно начинали откликаться на ещё не слышимые человечьему уху голоса высоко пролетающих маленьких пилигримов, диких своих собратьев. И вот уже с самых верхних ярусов меловой горы, перепархивая, спускалась стая щеглов-гренадёров, на глазах у всей нашей команды, к какому-то хозяину точкa, счастливо расположенному в тот день на пути этих птиц. И бежит он уже к своей снасти и прижимает её края к земле, и, бывает что, споткнувшись, покатившись по земле, на четвереньках достигнув края сети, падает на неё, боясь упустить свою желанную добычу. И потом – нежно и бережно, с дрожью и придыханием, вытаскивает щеглов, для него – этих райских птиц, и никак не меньше!
                      И тут же рядом – не идёт охота у двух Савинских мальчишек. И всё, вроде, правильно они сделали: и пришли к нужному часу, не доспав, и затемно залезли в свои скрадочки в меловых валунах, и птицы, и подкормка – всё было разложено вовремя и по своим местам. Но не пошла охота! Отвернулось счастье! И горе, и уныние на их лицах, видевших, как соседи счастливо собираются с клетками, наполненными свеженькими, этого года, желтопузыми овсянками, красногрудыми конопухами, нарядными щеглами. И ждут они дома, с надеждой, следующего утра. И уже всё у них собрано, всё подготовлено. И мечтают они, что в их клетках, зимой, может, будет жить лично ими пойманный снегирь, а то и щур, или клёст, о коем они уже прочитали в книжках у Бёме.
                      И тут тоже – страсть, коллекция, книги! Они уже ведут пацанов в мир, который разворачивается к ним новыми и новыми сторонами. И весело уже жить таким человечкам! Всё они стерпят, через всё пройдут! У них уже есть свой интерес, свой щит, свой тыл, своя тихая заводь! Душа удивлена и открыта этому миру. Блажен нищий духом!
                      И эти двое мальчишек-птицеловов, и мы – обладатели нашей коллекции,– уже спозаранку мчались к зелёному живому чуду под нашей меловой горой, когда ещё редкий прохожий шёл на утреннюю смену по ещё пустынной улице Моего Города. Душа была жива, а, значит, нища, и мы её жадно наполняли.

                      Степь
                      Отец был родом из Новооскольского района. Я изредка видел деда, приезжавшего оттуда в Белгород. Дед был в простецком полосатом костюме, похожем больше на пижаму. Приезжал ненадолго, по делам, покупал что-то по столярке. Из его сумки вечно торчали какие-то стамески, рубанки. Куда он их увозил, в какие края – было мне неизвестно. До его села было сто двадцать километров. И первый раз я попал туда удивительным, по тем временам, образом. Мы эту сотню километров пролетели на самолёте АН-2. Стояло их, для меня громадных двукрылых машин, восемь штук в ряд, возле какой-то будки с кассой на бескрайнем поле с грунтовкой для взлёта. Помню грохот моторов и ту силу, которая вмиг показала нам весь наш город.
                      Через час мы уже ехали на полуторке с деревянной кабиной в деревню, где родились все отцовы родичи. Совсем другие открылись моему глазу места. Степь, лежавшая между пологих холмов, только изредка впускала в себя буерачный лесок или станичку деревьев. И, свернув с разбитого тракта на Бирюч, мы попали в ещё более степные, безлесые места. Отец сказал: «Ну, вот и приехали». Я, оглянувшись, не понял, что он имел в виду. Только из-за горизонта виднелись кроны деревьев, оттеняя маленькую незаметную складочку земли. Заехали в неё, и передо мной вдруг развернулся целый мир. Те деревья оказались тополями в два обхвата. Высоты они были неимоверной. Собой они укрывали и сельский пруд, и две улицы домов, окружавших его. И, как многим из людей, попервах место показалось чужим и неуютным.
                      Вышел дед – с красным от солнца лицом, с блестящей серебряной щетиной, смеющимися и, действительно, счастливыми глазами. Дед был так рад! Кто бы ни приезжал потом со мной – дед всегда так же был искренне рад. Он привык и любил, чтоб пошумнее был его дом. Он прошёл всю финскую, всю отечественную. И после войны деда ещё два года не отпускали из армии. Он изредка наведывался на неделю домой, отмечая, что предыдущий приезд был не напрасен, и в доме уже появился новый ребёнок.
                      Сколько военных случаев дед ведал нам! Каким многоопытным и добрым человеком был Платон Васильевич, пройдя через две войны, набираясь ума в науке – как, по возможности, избежать смерти. И как дед отличался от того скованного, немногословного человека, который приезжал к нам в Белгород, стесняя, как ему казалось, нас, в наших коммуналках, и того вольного, с обветренным загорелым лицом, свободного крестьянина... Здесь он знал каждого. И его знали за пятьдесят километров – это уж точно!
                      Каждый деревенский труд был знаком деду. Весь круговорот сельской жизни был прощупан смолоду его большими лопатистыми руками. И не утруждались бы Вы, мой дорогой Читатель, придумать дeла, что не смогли бы сотворить эти руки! Отбить косу, вставить раму в дом, сделать телегу и, тут же, колесо к ней, смастерить улик для пчёл, поймав рой, отсадить его в погреб и для этого за ночь сделать им новое жильё… Сварить самогона из бурака – такой мягкости и духа, не подпалив свёклу и взявши только вершок бражки – чтоб без дурного запаха… Или заметить, что у моего сандаля болтается лямка, тут же, кольнув два раза шилом, поставить его – уже в полном ажуре – на крыльцо… И уже – рубанок в дедовых руках-лопатах! Не было им днём роздыху! А я ту лямку неделю прятал в подошву и думал: только в городе есть какой-то сапожник, который мне когда-то её и наладит. Сразу после этого сандаля очень я зауважал деда Платона.
                      Лучший сад в Ямках был у деда. Только у него было десять отборных сортов яблонь, крупная малина. Дед мог, играючи, сделать прививку на любой яблоне или груше, знал время и стoящие для этого сортa.
                      Он вёл какую-то особую породу гусей. Их рельефная хлупь, особенно у гусаков, касалась почти земли. А к вожаку стаи страшно было и подходить! Ростом он был с нас, тогдашних! И зимой под кроватями у деда тихо, смиренно сидели в ладных ящиках на яйцах – с дедов кулак,– гусыни, с красивыми умными, тёмно-карими спокойными глазами. Они были как благородные заколдованные сказочные мадонны, попавшие в неволю. Они знали, что их никто не тронет, что они выполняют великую миссию. И люди тут им – первые помощники. И бабка Ксения, как неутомимый страж, берегла их покой от нас, обормотов, очарованно вылупившихся на этих примадонн, подняв оборку деревенской кровати. Сошедшая с кладки гусыня, обидевшись, могла и не возвратиться…
                      Край был пшеничным. И зерно золотыми барханами лежало в августе на токах. Всё кружилось вокруг этой пшеницы. И я, уже осмотревшись, пообвыкнув, познакомившись с обитателями Ямок моих лет, наблюдал вместе с ними, как возвращаются с тока, с конюшни, с овчарни родители. Возвращался и мой дед с мельницы, чуть подшофе, в том же пиджаке, что и был в городе, только уже изрядно помятом и пропитанном мукой. Весёлый, раздававший всем малым конфеты с самого начала села. И это не был конец его рабочего дня – он только шёл управляться со своим хозяйством. И так каждый день! И уже рано утром мы не могли найти деда в доме. Платон Васильевич был уже на работе. И деревенские, и я, городской, уже втягивались в этот круговорот быта. Выпадать из него было нельзя, потому что стыдно: дед работает, а я что – хуже?!
                      И мы несли вечером в мешках свёклу в погреба, косили, становились подпасками. Монотонно, по расписанию деревенской жизни, утром, в обед и вечером стадо коров заполняло деревню своими запахами, звуками, оставляя лепёшки в золоте клубящейся пыли нашей улицы. В каждом дворе была корова, а то и две. И до сих пор слово «пастух» – этакий весельчак с кнутом на шее и с дудочкой,– не вяжется с тем, детским моим, опытом. Корова – это милое, пахнущее молоком, тёплое существо с бурдюком молока между ног, оказалась, на редкость проворным и бестолковым существом в поле. И без собаки пасти коров – дело тягостное и затратное для ног. И когда в обеденный пал вновь приходилось бежать к уже подмеченной бестолковой коровке, то уже было делом чести – перепоясать кнутом эту мать-кормилицу, возвращая её в гурт. И день, когда я с дедом должен был выходить пасти сельское стадо, был для меня выкинутым из жизни.
                      Но многие из этих сельских трудов оказывались удивительно приятными. Разве не чудо – после сенокоса ехать с дедом, чуть колыхаясь, на телеге с сеном, стянутого ремнями в высоченную перину! Плыть в сухой пряности разнотравья, сверху рассматривать лошадиную упряжь и угадывать местечки, куда обязательно надо попасть…
                      Или месить глину на лошадях для обмазывания дома?! Её горой высыпали прямо на дороге возле нового дубового дома, оббитого дранью. Подвозилась вода в деревянных бочках, поивших бригады в полях. Глина размачивалась, в неё добавлялась солома. И тут уж – как без нас? Мы на лошадях, прямо с сельской конюшни, мчались к этой размоченной громадной лепёшке глины, заходили в круг, и, подгоняемые покрикивающими мужиками, лошади начинали месить эту глину. А мы, подёргивая уздечками, не давали им выйти из того круга.
                      А потом было купание лошадей! Плыть на громадной невесомой лошади по речной глади было до щекотки приятно, удивительно и весело. Белая глина сползала и с наших, и с лошадиных боков – медузами уходя в воду. И назад в конюшню! Опять с гиканьем!
                      После купания свежие, чистые лошади, знавшие, что их сейчас будут кормить, мчались по улицам села! И наша радость передавалась всем – тополям в блестящих клейких листьях, лошадям, женщинам, что, сторонясь, шутливо ворча, улыбаясь, гордо смотрели на нас, а мы, наперегонки, обхвативши своими загорелыми ногами мокрые лошадиные бока, неслись по уже родной своей улице. И ничего, что наутро ныл кобчик, болели икры, никогда не знавшие такой работы. И до обеда наши кавалеристские походки были предметом добрых насмешек прошедших через это деревенских…
                      И ночью лошади не давали нам покоя! Иногда выпадало счастье – увести лошадей из конюшни, надев на их головы уздечки. В темноте, привычно доверяя, с краю залезть им в рот, не боясь за пальцы, – вставить удила и, тихо оглаживая, подальше отвести от конюшни. Взобраться с какого-нибудь база на холку и, ударив по бокам, понестись, вдогонку всей честной компании, на улицу другого села. А это иногда – двадцать километров в один конец! Под луной! В спелом степном запахе убранного летнего жнивья, перемешанного с цикадами!
                      Помчаться среди шапок подсолнухов, фосфоресцирующих ночью и пахнущих своим. Они, как бабы – с большими наклонёнными головами в жёлтых платках,– монументально стояли возле дороги. И потом, спустя много лет, именно через эти воспоминания, Ван Гог стал близок и понятен сразу. Так же было и с художником Климтом. И я испытал, именно тогда, этот восторг перед ночным подсолнухом, источающим своими мощными быльями аромат такой силы и своеобычности! И ещё тогда я подходил и с удивлением видел, как он сложно и мощно задуман – с его сотами на сковороде семян, обрамлённых жёлтыми ветреными листиками, так не вязавшихся с его крепостью и пахнувших совсем по-другому – легковесно, совсем уже по-женски. И ничего б мне не сказал тот запах о нём.
                      Улица – это гуляние, это знакомства. Мы сопровождали наших, уже взрослых, друзей, как их адъютанты, стыдливо смотрели, держа поводья. Наблюдали, как они хохочут, петушатся, красуются, и совсем становятся непохожими на тех Ванек, Петек, которые ещё днём вместе с нами купали коней. Волосы их были вымыты, причёсаны. И уже были брюки клёш! И модная тогда цветная рубаха с персидским мотивом была на многих! И пахло от нас лошадьми! И песня была под гитару про трёх ковбоев! И сейчас трепыхнётся душа, увидев лошадь. И понятны чувства цыган. И ближе становится Пушкин – с его путешествиями по всей России в лошадиной упряжке. И ближе становится Коля Ростов – офицер, кавалерист, охотник. Культура лошади, Читатель,– это отдельная тема для России, да и для всего человечества. И тут опять: чего не знаешь, того – не любишь! Только свой опыт помогает нам понять других, дорисовать картины, которые обозначены только в двух штрихах – писателем ли, художником. И всё идёт в голову легче, когда всё это, хоть немножко, было примерено на себя…
                      А днём мы жадно искали новых впечатлений. Сосуд был пуст и требовал наполнения. Что там, за колхозным садом, обрамлённым, как кипарисом, пирамидальным тополем? И такой Палестиной, такой Италией виделся мне тот сад! Что за птицы водятся в этом крае? И как быстро возможность открытия чего-то нового захватывает юные сердца! И вот уже деревенские – в кирзовых тапках, и городской – в зашитом дедом штиблете, продвигались в местечко Качурмага. Оно было последним, до чего мог дотягиваться их глаз, из того их степного села.
                      И вот уже перед нами родник, окружённый мать-и-мачехой, в той, казалось, недосягаемой Качурмажке, среди тех же тополей, уже сбросивших пух. И птица – незнакомая мне, невероятной голубой расцветки,– влетела в их крону. И не было на свете птицы красивее, чем только что увиденная. И глаз мой ещё не остыл, но тут меня охолонул Сашка Швабрин, сплюнув, он пренебрежительно сказал: «Да это же вонючка!». «Как вонючка?! Почему?!» – изумился я. Назвать эту красавицу, царицу птичьего царства местным именем так тривиально, так приземлённо! И худющий древолаз Сашка, подойдя к тополю и покружив вокруг него, нашёл дупло, поскрёб по коре, и мы услышали шипящий щебет птенцов этой птицы.
                      Это была сизоворонка. И для деревенских мальчишек она оказалась птицей нередкой, и даже очень, среди них, неуважаемой. Найти её жилище не составляло труда даже в самом селе. Такое дупло с гнёздом сизоворонки было рядом с нашими деревенскими мостками, с которых мы ныряли. А я об этом даже не догадывался. Мягкотелый старый тополь, где он был, – там и давал в те далёкие времена ей пристанище. Но залезть рукой в дупло сизоворонки мешало зловоние, и даже привычный нос деревенского жителя брезгливо морщился, и заставлял хозяина ретироваться. А для меня это было открытием. И уже его хватило бы, чтобы этот день запомнился на всю жизнь.
                      А день только начинался. И вспомнили мои деревенские спутники слово «Западнoе» – самый большой ближайший лес, о котором знали они. Западнoе, скорее всего, было названо ямскими людьми, потому что находилось это место строго на западе от Ямок. Это была двухкилометровая балочка, заполненная кустарниковым лесом, состоящим, в основном, из боярышника, черёмухи и орешника. Типичный буерачный лесок с двумя родниками в самых нижних его пределах.
                      Была макушка лета. И сколько же мы нашли разных птиц в этом маленьком, залитом солнцем, леске! Гнёзда пустельг, гнёзда ушастых сов, раз за разом, представлялись перед нами. Птенцы, покрытые белым пухом, как живые игрушки, лупились на нас из старых сорочьих гнёзд. И сова, и пустельга всегда используют возможность поселиться в этом уютном, основательном сооружении. И каждый раз, увидев большой сорочий, видный издалека, шар из веток, мы знали, что в нём обязательно будет какая-то жизнь. Так густо и полно было везде! Гнёзда горлиц, собранные небрежно тут же из нескольких веточек, просвечивались снизу, и мы могли в этом мелколесье, с земли нагнув ветку, дотронуться до двух светящихся яичек. Такие же неосновательные гнёзда витютней с мешковатыми птенцами были в окружении гроздей спелой черемухи.
                      С опушек было видно, как реют над степным простором луни – тонкие, изящные хищники,– только изредка перебиравшие воздух крылом. Найти их гнездо в этих необозримых степях – казалось, просто, фантастикой! И мы это смогли сделать только много времени спустя. А пока мы, заворожено и неотрывно, смотрели на этих седых птиц с чёрными концами крыльев, неустанно плывущих в своей охоте над степью.
                      Всю дорогу нас сопровождало журчание ещё одних неизвестных аристократов неба. Глядя на их тёмные силуэты в небе, мы вдруг, под каким-то углом, замечали, что в этой птице есть все цвета радуги. И думалось – это игра солнца! Ну не может быть, чтобы такой попугай долетел до наших краёв?! Вновь мы уже увидели этих птиц в компании роящихся над обрывом береговушек. Лес позволил подойти вплотную и, сквозь листву деревьев, увидеть их в трёх метрах на сухих ветвях старой груши. Окраска поразила нас! Это была Африка! Южная Америка!
                      Первенство небесно-голубой сизоворонки пошатнулось! Как эта птица могла попасть к нам?! Это была золотистая щурка. Я видел её на картинках в книжках Брема, но и предполагать не мог, что вскоре буду не только видеть эту птицу, но и наблюдать, как она залетает в леток норы на глиняном отвале возле леса в моей степи! Её клюв был наполнен какими-то насекомыми, и вылетала она из норы уже без них. Значит, в гнёздах у этих птиц уже росли такие же небожители! И, оказывается, были они моими земляками! И, как в залах картинных галерей, мы все притихали, а нам всё являлись и являлись новые и новые степные шедевры!
                      Голод – не тётка! Это правда! И чёрная черёмуха безостановочно, до оскомы, наполняла наши животы. Никто утром и не подумал, что Качурмага будет только началом нашего дня. А день тот оказался как год! Кто-то и за год не увидит того, что явилось нашим глазам. Кто? Где? Когда бы мне предоставил такой опыт?! И это всё дало мне степное село Ямки, затерянное в степных местах моего края, идущих до самого Ставрополья!
                      …Только в вечерних сумерках пред нами снова предстала наша родная деревня. И молнии-тушканчики, никогда не дававшие себя рассмотреть, нет-нет, да и мелькали перед нами. Где ты, тушканчик? В самых заповедных кусочках земли моей нет тебя теперь! Сколько радости потеряла земля, утратив тебя…

                      Шебекино
                      Настоящая зима приходила ровно в конце ноября. И было странно видеть синий лес, как будто летящий над городом. Внизу его была белая гора, а вверху – такое же белое небо. Это было время затишья. Мы превращались в обыкновенных детей, мы становились лыжниками, хоккеистами, мы заполняли динамовские секции борьбы. У моего друга Толика Сотникова начала появляться даже рельефная мускулатура. Он первым начал обращать внимание на этот чуждый «бодибилдинг». И через него, чуть повзрослевшего, к нам начал приходить наш Высоцкий, понятный сначала только в его песнях-сказках и открывший, как много может быть слов и как сильно могут они волновать!
                      С лыжами и санками мы появлялись на склонах нашей горы. И, кажется, никогда уже не будет так пахнуть воздух морозом, никогда так не будет скрипеть снег под ногами! И уже не верилось, что когда-то на этой мёрзлой холодной горе кипела, пенилась, токовала такая многоликая, разноцветная летняя жизнь. Это уже была не живопись – зимой мир стал графическим, скупым на цвет. И попробуй, окуни себя, в думках своих, в ту палитру праздничного весеннего бурлеска, что кипел на горе, когда за окном – минус тридцать!
                      Разнообразие видов зимних птиц было наперечёт. Все они были нам известны. И все они были представлены в нашей коллекции. Но в лазоревой вышине спелого зимнего морозного неба мы вдруг заметили пару громадных чёрных птиц, с характерным рельефом голов, с мощными клювами. Вoроны, с достоинством, мерно махали крылами. Казалось бы, они так и пройдут над нами, даже не удостоив нас внимания, в своём солидном полёте. Но всё изменилось – одна из птиц, крутнувшись в воздухе, громко крукнув, перевернулась на спину, сделав этот пируэт несколько раз. Эти две птицы уходили на Крейду.
                      Был февраль. Морозы в лесостепи ни на день не отпускают землю. Как раз в такие дни очень уж надоедает зима, что уже и так показала себя больше двух месяцев. Но этот полёт токующих воронов – с их уже весенним буйством гормонов, всегда потом возвращал нас, вдруг и сразу, к нашим весенним путешествиям, к новым восторгам. И вот уж грезилось – тёплая, залитая солнцем земля, трава, цветущая слепящая жёлтая калужница в ароматной весенней паводковой воде. Но до этого надо ещё дожить, мой уважаемый Читатель! А пока эти два ворона летели в звенящий от мороза лес к деревьям, вечным стоикам.
                      Под утро спины этих птиц покроются инеем, и они, отряхиваясь на заиндевелых суках, будут поглядывать на розовеющий небосвод. И, как деревья, будут знать, что это – заря уже весеннего дня. И уже сегодня кроны деревьев, от мороза хрупкие – только коснись! – уже к полудню оживут, отвокнут, ветки станут гибкими. И примет крона гнездо ворона с кладкой, лежащей на тёплом войлоке, заведомо собранного и свалянного птицами из волчьей шерсти.…
                      Мы знали, что птица ворон – не чета своим собратьям по семейству. Большие дубравы, в возрасте, являются его прибежищем. Как найти его гнездо, когда снег лежит ещё нетронутым? Как добраться до тех мест, где на большой высоте располагается гнездо, как это и описано в книге Альфреда Эдмунда Брема?
                      А вoроны всё летели и летели, как будто указывая направление, где можно было найти их обитель. Там, за Крейдой, синей полосой уходил какой-то неведомый нам, по размерам, лес. Тот лес – он занимал полгоризонта…
                      Отец работал в лесном хозяйстве. И самые подробные карты лесов уже через неделю лежали на нашем столе. И карты эти не были доступны всякому, отец приносил их только на вечер. Леса – маленькие, средние, буерачные – всегда притягивают степного человека. И каждый лес для нас имел свой характер, своё лицо.
                      Даже читая книги Арсеньева, Янковского, мы всё же не представляли себе, что лес может быть необозримым. Но, померив линейками на карте ширину (только ширину!) шебекинских массивов, у нас получилось, пусть с отъёмами, не менее четырёх-пяти километров. А длиной эти леса были двадцать пять-тридцать километров. Для нас, двенадцатилетних мальчишек, это была Сибирь!
                      Мы уже жили мечтами, которые уводили нас в эти самые обширные дубравы нашей области. Они тремя тяжами тянулись от Корочи до Шебекино. Но весна тяготно начала откладывать встречу с собой, закрываясь от нас новыми метелями, мартовскими ветрами.
                      Что это за леса? Какие они? Какими мы их только не представляли, начитавшись книг! Каких животных мы уже не пророчили себе встретить там! Каких гнёзд диковинных птиц мы уже не находили там в нашем детском сознании! А отец подливал масло в огонь, рассказывал о тех дубравах, которыми славились те места. Уже готовились фотоаппараты, заправлялись плёнки, подгонялись лямки на рюкзаках. И мечталось, мечталось… Мы уже не могли вечерами не собираться в подъезде, сидя втроём на подоконниках, плечо к плечу, и в мыслях жившие одним. Солнце накаляло уже стёкла нашего окна, и мы вглядывались в небо. И мы уже знали, что недолго осталось …
                      Из книг мы узнали, что самые ранние кладки ворона находят даже в феврале. Это нас крайне поразило, ведь март уже гулял по улицам Моего Города. Так мы даже уже опоздали?! Ворон уже, оказывается, сидит на кладке, его гнездо уже можно найти?! Уже можно залезть на дерево и сделать великолепные фотографии его гнезда на фоне заснеженного леса?! А как же морозные ночи, когда температура воздуха достигала минус пятнадцати?! Но ведь книги не врут, их пишут бывалые люди, и нас они не обманули ни разу!
                      И в первый же выходной огнедышащий львовский автобус в зимнее, хотя уже мартовское, утро, вёз нас в Маслову Пристань, к вожделенному
                      Художественные работы на заказ http://white-liliya-art.narod.ru/

                      Кометар

                      • #26

                        Шебекино.
                        Выйдя на полпути, в Ржавце, мы, со всей молодой пылкостью, ринулись в леса на горизонте, сначала по ещё езженным просёлочным дорогам, потом по санным путям, потом по колено, потом по пояс, пробивая пятисантиметровую корку плавленых солнцем слепящих снегов. И уже синяя полоска шебекинского леса начала подвигаться к нам. Но пыл двух молодых отроков начал таять, выходя постепенно через мокрые спины наших байковых рубашек. Вожделенная синяя полоска так и осталась отделять небо от земли, так и осталась для мальчиков «тайной за семью печатями»… Мы по пробитым своим следам ретировались на исходные позиции.
                        Не пустили нас в первый раз шебекинские леса, охладили пыл, как будто хотели испытать. Правда ли так нужны они нам? Не поверженные мы возвращались в Город, скорее, ещё более воодушевлённые той мощью, которая открылась нам. Таких лесов, таких пространств ещё не видели глаза наши! Сбив оскомку этим походом, мы уже с холодным расчётом дождались таяния снега ровно настолько, чтобы уже точно добраться до той синей манящей заговорённой полосы.
                        И опять – Ржавец! Но уже всё мягче. Ветер ласкает лица. И уже звенит зяблик! И опять перед глазами цель! Но пройти надо по двухкилометровому полю, буквально пропитанному вешней водой. И вы думаете, уважаемый Читатель, нас это остановило?! Много увидели наши чёрные литые сапоги в тот день! И можно было бы обойтись малой кровью, поискав подходы по уже сухим балкам, идущим в сторону леса, но молодецкая удаль даже не допускала мысли – искать чего-то другого. Мы атаковали напрямую!
                        Молча, глядя в землю, вытаскивая каждый раз по полпуда грязи и вновь вставляя эту гирю в землю, мы продвигались на восток, даже не смотря на тот лес, потому что он ни на йоту не приближался к нам. Он как бы ещё приглядывался к этим двум упрямцам. И ведь сдался! И стал увеличиваться! Начали различаться отдельные деревья. И, как гимн славы двум путешественникам, вдруг с неба ударил жаворонок! Первый жаворонок этой весны! Как раз тогда, когда нас нужно было поддержать! И ведь действительно дошли! Эти трое двенадцатилетних мальчишек начали осуществлять свою мечту! Через два часа этой каторги, мы дотронулись до первых деревьев шебекинского леса и просто рухнули от изнеможения у их ног.
                        Мы знали, что от Масловой Пристани до самого Шебекина тянется этот лес, и нам ещё нужно было пройти порядка двадцати километров по нему, по неизвестному, по ни разу ещё нами не хоженому. А весна только вступала в свои права. И лес ещё весь по северным склонам был покрыт крупнозернистым, невозможным уже для хода, снегом. Это превращало те двадцать километров в непроходимый барьер. Это заставляло даже таких обормотов, как мы, тревожиться и волноваться – сможем ли, выдержим ли? Первый шебекинский поход ещё у нас был на памяти. Но вдруг крокнул ворон. И нет преград!
                        Мы старались держаться южных склонов, напитанных влагой, но свободных от пласта снега. А пара воронов уже кружила над нами. И уже волнение было в их настойчивых круках. И мы, как уже опытные натуралисты, искали их гнездо, глазами перебирая каждое утолщение на дубах, стоящих ещё, зачастую, в снегу. И когда вороны уже начали пикировать на нас, показывая, что возбуждение их достигло крайней точки, стало понятно, что нужно остановиться и искать здесь. Так и случилось.
                        Крепко скроенное круглое, без единого просвета, гнездо ворона красовалось на вековом дубе, мощной необхватной колонной уходившем в небо. И если бы не соседний клён, кроной упёршийся в ту развилку с гнездом, не дотронуться бы нам до той кладки. Именно клён позволил нам взобраться на эту верхотуру, перекочевать на дуб и сфотографировать – на фоне ещё заснеженной земли – голубоватые, с простецким врановым крапом, яйца этой монументальной птицы. А вoроны уже жалобно крокали где-то в стороне от нас. И мы спешили покинуть их вотчину, чтобы не охлаждать кладку. Мы жалели и уважали этих чудесных птиц не меньше, чем англичане в Тауэре, где ворон является атрибутом монаршей власти, и где популяцию воронов традиционно поддерживают специальные люди, сродни придворным сокольничим. Согласно легенде, устои Британии незыблемы до тех пор, пока вороны не покинут Тауэр. Не ведая про всё это, мы уже чтили устои наших, шебекинских, лесов.
                        Это было первое найденное нами гнездо ворона. Потом их были сотни. Но это, первое, я никогда не забуду. И показалось мне, что это – именно те вoроны, которые пролетели над нами с Толиком Сотниковым, заветным моим дружком, ещё тогда, зимой, в синем небе над белой горой Моего Города. Как будто они звали нас и указывали нам наш путь. Сами ли вороны или Господь их крылами указал нам его? Неведомо это человеку.

                        Борисовка
                        Нам по четырнадцать. Мы уже взрослые. На верхней губе уже пух, но страсть к продолжению коллекции ещё не унялась. Отец одним из первых в Белгороде начал заниматься цветной фотографией. Его страсть к фотографированию была также неуёмной. Он изведал все марки фотоаппаратов, которые тогда были – от «Смены-8» до невозможно дефицитного «Зенита» и даже «Никона», на время попадавшего к нему. Тогда это были фотоаппараты небожителей. И стали появляться его первые цветные фото. Сколько мук ему стоило сделать правильный, естественный, цвет, подобрав соответствующий набор светофильтров! Он-то и снаряжал мои фотоаппараты плёнкой, учил меня заряжать кассеты и встречал меня из походов всегда с интересом. Мы показывали ему, взрослому человеку, мир с той стороны, о которой он ничего не знал. Мало того, все сделанные нами фотографии с восторгом комментировались. Доставались определители. И отец, тридцатипятилетний человек, начинал познавать мир вместе с нами.
                        Как-то раз отец поехал с нами в Борисовку. И когда мы залезли к гнёздам серых цапель на трёхсотлетний петровский дуб и на фоне плывущих летних облаков показались ему муравьями, он понял всю рискованность этого «милого» коллекционирования и даже поклялся, что больше никогда не поедет ни в близкие, ни в дальние наши экспедиции. И те шрамы от царапин на груди и на руках от жёсткой шагрени коры разных деревьев, которые не загорали летом, стали понятны ему.
                        Всё шло своим чередом. Мать давала рубль шестьдесят на билеты – и деньги эти были тогда приличные. Мы брали два плавленых сырка, кусок хлеба – и всё. О Борисовке мы узнали скорее из газет или услышали по радио. И в самом начале мая Львовский ревущий автобус вёз нас по разбитой, ухабистой, кое-где превращающейся буквально в грунтовку, дороге через Томаровку на Борисовку.
                        Слово «Борисовка» – уютное какое-то, как будто напоминает какой-то южный редкий плод, как будто созвучное с «барбарисом», до сих пор ласкает мне слух. Но такой она и осталась в памяти на всю жизнь – уютная, чистенькая, вся в кирпичных красных домиках, начиная от Стригунов и заканчивая самыми отдалёнными её сёлами. И гнёзда аистов посреди этих сёл… Всё это – уже с ароматом Украины, её влажных местечек. Попав туда в начале мая в первый раз, мы сразу ринулись на тот зелёный холм, который возвышался над Ворсклой. И – всё то же, как в моём детстве! Это была чудесная синеокая река с невероятным ароматом воды. Пройдя её, мы оказались в таком селе, про какие говорят «Жить, и умирать не надо».
                        Сказочный пейзаж каждое утро открывался людям, живущим в нём. В три обхвата дубы-исполины, не меняясь и уже не вырастая на протяжении жизни человеческой, богатырями – зимой и летом в неотлучном дозоре – стояли над селом. И редкий клён или липа могли прикоснуться к началу разветвления их могучих ветвей. И каждый раз я вспоминаю Андрея Болконского, когда весной вижу эти дубы. Проезжая по лесу, он говорил про себя: «Только дуб не обманывается весной и стоит, засохший, среди зелёного моря». Вот так и мы – удивлённо смотрели на это молчание дубов среди гомона, криков и молодой зелени этой жизни. И думали: какая великолепная смерть! Какими прекрасными памятниками они стоят Петровским временам! Но каково же было наше удивление, когда, приехав через неделю, мы вдруг обнаруживали этих замшелых старцев в великолепных нежно-зелёных нимбах! И как радостно становилось, что они живые! Что они, несмотря на свой преклонный возраст, неизменно, так же, как и мы, в восторге от того майского солнца, от той реки Ворсклы!
                        И прямо с улиц села Красный Куток, нырнув и исчезнув в лабиринтах дубравы, мы оказывались свифтовскими лилипутами в стране великанов. Упавший дуб приходилось или обходить, или, не без труда, переваливать через него, отталкиваясь от ветки, которая сама была деревом.
                        После залитых солнцем майских палисадников села, мы вдруг оказывались почти в полной темноте, в каких-то синих сумерках этой тёмно-зелёной дубравы. И в ней глаз не сразу осваивался… Только спустя время появлялись эти исполинские петровские дубы, каждый из которых был настолько неповторим и интересен, что к каждому хотелось подойти, дотронуться и рассмотреть – какой он? Были красавцы, были ещё стройные мощные кавалергарды, сохранившие крону, как люди, сохранившие здоровье в преклонных летах. Были и такие, по членам которых уже не потечёт живительный сок, и не брызнут они весенней зеленью, но ещё твёрдо и гордо стоящие на своей мощной, в три обхвата, ноге.
                        И мы, мальчишки, очарованные, возбуждённые, с замиранием сердца шли под этими колоссами, и равных ощущений мы до этого не испытывали. Мы шли, притихшие от ауры этого леса, как будто мы видели какие-то диковинные театральные декорации. Мы были действующими лицами какого-то торжественного представления этого живого, великого зелёного чуда. Далёкое небо, как вырезанное из синего картона, маленькими ребусными кусочками, кое-где проглядывало сквозь ещё живые дубовые кружева. И даже в этих маленьких кусочках было видно, как богата и разнообразна жизнь этого леса на Ворскле!
                        Реяли серые цапли! Колония их была на самом высоком месте Петровской дубравы. Как на исполинских подсвечниках какого-то Гулливера располагались громадные круглые чаши гнёзд! На одном дереве была маленькая колония этих птиц, и без труда можно было насчитать до двадцати гнёзд этой орущей, квакающей, визжащей ярмарки!
                        Тут же, на одном дереве с цаплями угадывались более мелкие, аккуратные, прижатые к стволам гнёзда чёрного коршуна.
                        И великий полёт сапсана украшал небо над моей Борисовкой! Именно этот вид соколов почитал батюшка Петра I Алексей Михайлович, многие лета посвятивший соколиной охоте. И всё сплелось в этом месте – и петровские дубы, и сам Пётр, и, через полёт сапсана, ближе стал даже его отец! Как далеко всё! И как близко! И только потому, что нежная поросль на этих исполинских деревьях – свидетелях невозможно давних лет – каждый год вновь и вновь засвечивает их кроны в майском солнце!
                        Будь благословенна, моя Борисовка! Будь благословенна наша молодость, наша весна!

                        Музейное дело
                        Казалось бы, чем можно удивить современного молодого человека сейчас, когда везде компьютерная графика? По одному клику компьютерной мыши ребёнок может найти любую птицу, увидеть её гнездо, расцветку её яиц, увеличив каждое пятнышко на них. Ему не нужно прилагать никаких усилий – ему всё расскажут-покажут. Даже читать ничего не надо, и идти никуда не надо. Фотографическая техника достигла такого разрешения, что фотоаппараты нашего детства выглядят какой-то странной архаикой, каким-то каменным веком. Всё так. Но попав по своей работе в московский музей Дарвина, я вдруг увидел заполненные детской одеждой гардеробы. Целыми классами ребятня, без исхода, наполняет обширные залы трёхэтажного музея. Учитывая происходящее, Москва выстроила рядом со старым ещё одно здание. Так, значит, мы остались теми же. И мы – люди, потому что мы замечаем красоту этого мира. Это одно из наших качеств. Слова Достоевского «Красота спасёт мир» – не просто слова. Мировой философ выстрадал их и не преминул высказать, чтоб не забыли их. Не ум, не наша предприимчивость, не ставка на новые технологии, а красота… И что в Дарвиновском музее вызывает интерес у наших юных современников? Это великолепная таксидермия, дополняемая работами великих наших скульпторов, художников-анималистов, помещённая в архитектуру светлых современных залов с креативной подачей материала на компьютерных модулях. Это квинтэссенция просеянного, самого показательного, лучшего материала с лучшими фильмами по биологии, когда-либо созданных человечеством: от макросъёмок генных цепочек до фильмов Жака Ив Кусто про самых крупных морских хищников планеты – касаток. И ребёнок может почувствовать интерес, к чему душа трепыхнётся. Но это Москва, с её историей, традициями, с её возможностями, с её накопленным материалом. Но зёрна этой философии очень часто благополучно прорастают и на провинциальной почве. И вот уже прохоровский музей не оставляет в стороне тему окружающей среды, хотя и вся его экспозиция-то посвящена человеческой войне. Даже Белгородская Диорама проводила выставку «Животные на войне». И всё потому, что мы все – на одной планете. И потеряв интерес к братьям нашим меньшим, мы потеряем интерес к себе.
                        Художественные работы на заказ http://white-liliya-art.narod.ru/

                        Кометар

                        • #27

                          Есть люди, души которых застёгнуты на все пуговицы, а потом ещё и душевный бронежилет сверху их одет. Ни внутрь к себе ничего не впускают те души, ни наружу не отдают. А без обменного трафика душа вянет, сохнет и погибает, как скошенная трава. Траве для жизни надо движение соков, душе - движение информации, эмоций.

                          У Михаила душа нараспашку, и из неё так и хлещет позитивная энергетика. Откуда же она берётся, что никак не иссякает её источник? Что питает его душевный реактор?
                          Как бы пафосно и банально это не звучало, но я думаю, что это любовь к родной земле и всем живущим на ней божьим тварям. Понимание, что человек имеет на неё права не больше, чем любая букашка, ползающая у нас под ногами. Осознание необходимости жить так, чтобы птицы не ждали, когда исчезнут наши Города, а просто не замечали их.
                          "Отъебитесь от нас, пожалуйста!" (с)

                          Кометар

                          • #28

                            Да он уникальный человек
                            Художественные работы на заказ http://white-liliya-art.narod.ru/

                            Кометар

                            Працюю...
                            X